– Не знаю, Питер, – рассеянно ответила она. – Для меня это китайская грамота. В общем, – добавила она уже бодрее, – у нас есть все на свете. И в диком количестве. Как вы отнесетесь к хорошему филе?
Я хотел ответить – «с энтузиазмом», но тут Розмари охнула и застыла на месте: из темного проулка с громким сопением и хрюканьем выскочила, пригнувшись, обтрепанная фигура, подбежала к нам и с неожиданной силой ухватила меня за руку. Я почти сразу сообразил, что эти дочеловеческие звуки исходят всего-навсего от давешнего моего драгомана Саверио, который между тем уже оседлывал речь и, придвинув к нам красное плоское лицо, тыча языком в брешь между зубами, прорычал какую-то фразу на непонятном наречии, все время улыбаясь и сияя, как тыквенная башка со свечкой, которую носят в канун Дня всех святых.
– Это местный идиот, – шепнула Розмари. – Прогоните его.
– Он безобидный. И я его не понял. Медленней говори, Саверио.
– Buonasera signora! – гаркнул он ей. – Buonasera padrone. [75]Вон, синьора, я начистил вашу машину «кадиллак».
Мы пошли дальше, Розмари поежилась.
– Брр, он похож на персонажа из комиксов. Что он там говорил?
Рядом с нами у стенки, ограждавшей темную улочку, стоял «кадиллак» с откидным верхом – до того красный, вульгарный и громадный, что я глазам своим не поверил, хотя раза два встречал его близнецов в Риме. В воздухе вокруг него – и вокруг нас тоже – висел влажный древний запах города, но машина источала и свой отчетливый запах – свежей краски, пластика, резины, летучей новизны, всей мичиганской волшбы, – а Саверио надраил ее так, что она сверкала, словно какой-то непотребный рубин.
– Он сказал, что отполировал вашу машину, – объяснил я. – Она правда ваша?
– Да… Мейсона, – ответила Розмари, как бы извиняясь. – Цвет действительно… устрашающий. И великовата, конечно, – добавила она задумчиво.
Когда мы проходили мимо, она любовно провела по крылу ладонью; машина была настолько огромной, что казалось, это она вопреки природе механически отелилась итальянской малолитражкой, стоявшей у нее под боком.
– Знаете, Мейсон хорошо о ней сказал. Когда мы проезжаем какую-нибудь деревушку, крестьяне столбенеют так, как будто по их улочке прокатились на «Куин Элизабет». – Она смущенно усмехнулась.
Затем по моей подсказке она дала Саверио несколько лир («Я не просила его полировать машину», – возразила она сперва, но, когда я объяснил, что в среде американцев принято относиться к такому мелкому вымогательству снисходительно, и произнес нечто торжественное по поводу нищеты этих южан, раскаялась в своих словах); идиот ускакал в темноту, а мы через несколько шагов, как раз когда церковный колокол в глубине города пробил последнюю половину перед полуночью, очутились у дверей виллы. Я толкнул тяжелую дверь и увидел большой крытый двор: высокие своды потолка на стройных желобчатых колоннах терялись в темноте, и там летала и колотилась пленная ласточка; через световой люк в форме лилии нечаянно заглянула луна.
– Плитки, – сказал я, посмотрев на пол. – Красивые.
И правда: весь пол был покрыт замечательным узором из пересекающихся красных и синих кругов, который создавал ощущение перспективной глубины, и красочной, и заманчивой, и немного пугающей; но, когда глаза освоились, я уловил какой-то непорядок – потом разглядел, какой именно: нагромождение камер, прожекторов, микрофонных журавлей в темной части двора.
– Сегодня здесь снимали, – сказала на ходу Розмари. – Догадываюсь.
Пол был исчерчен широкими полосами: колеса паукообразных сооружений, возимых взад и вперед, выдавили в плитках безобразные канавы.
– Знаете, этот дом тоже принадлежит Фаусто, он пришел в ярость, когда увидел, что сделали с полом, – сказала Розмари, будто почувствовав мое огорчение. – Но Херб Вингейт, администратор группы, пообещал, что за это заплатят, и он обрадовался как ребенок.
Когда мы подошли к лестнице, которая вела к комнатам Мейсона, двор превратился в огромный резонатор: его заполнил адский шум. Сверху приглушенное алебастровыми стенами, но отчетливое, донеслось бренчание рояля, шарканье ног, над всем этим – тонкий фальцет, а потом взрыв за взрывом истерического хохота. А рядом с нами, за дверью, выходящей во двор, с такой громкостью, что каждый удар басов отдавался в земле, как слоновый топот, проигрыватель изверг начальные такты увертюры к «Дон Жуану». Все это слилось в дикую какофонию, и захотелось, как в детстве, заткнуть уши пальцами. Но Розмари схватила меня за руку, и, когда мы поднялись по лестнице – вон из этой акустической западни, музыка разобралась и перестала оглушать, как будто кто-то вскочил и привернул громкость.
– Там живут Кинсолвинги. – Она показала на дверь внизу, за чащей съемочного оборудования. – Когда мы приехали, весной, они уже здесь жили. Касс – по-моему, вы говорили, что встретили его? – был первый американец, с которым мы здесь познакомились. Он… – Розмари замялась. – Словом… он очень странный.
– Вы про этого пьяного, которого я повстречал по дороге? Про этого трепача с Каролинским выговором?
– Ох, Питер, просто несчастье. Этот Касс… – Она запнулась, и я услышал натянутый смешок. – Не обращайте внимания.
Я бы не обратил, да больно искренняя тревога слышалась в ее голосе.
– А что с ним такое? То есть кроме пьянства?
– Да ничего. – Вдруг она возбужденно схватила меня за руку. – Нет, он ужасный пьяница. А потом… он южанин, и странный, и… не знаю – не нашего круга, понимаете? Настоящий… по-моему, настоящий психопат. И еще эта девушка… итальянка, из-за которой они с Мейсоном… – Тут она густо покраснела и прикусила губу. – В общем, ничего особенного, – хрипло сказала она, мотнув головой. – Ничего. Ничего, Питер. Не обращайте внимания.
– Можете мне сказать… – начал я.
– Нет, – перебила она. – Пожалуйста. Оставим это.
Розмари была так взволнована, что и мне передалось ее беспокойство. Тем не менее она, по-видимому, твердо решила прекратить этот разговор – и даже попыталась. Но мыслям приказать не могла.
– Смешно, когда мы познакомились, он хотел выдать себя за знаменитого художника. – Она назвала порядком нашумевшую фамилию художника-эмигранта. – Подумайте! А сам не представляет собой ровно… – Она не кончила фразу и передернула плечами.
– Осторожно, провод, – сказал я.
Наконец мы поднялись на галерею. С фриза на закопченном портике дриады безмолвно умоляли о бане. Она остановилась.
– На вашем месте я бы не разговаривала о нем с Мейсоном. Вообще-то ничего серьезного. Просто сегодня вечером… ну, не знаю.
– Да я почти и не знаком с вашим Кассом.
В этот миг на рояле кто-то заиграл джазовую музыку, и лицо ее прояснилось.
– Вы же не знаете, – сказала она. – Угадайте, кто это приехал из Рима и сказочно играет на рояле? Билли Реймонд! – Двери распахнулись, словно она произнесла заклинание, и мы вошли в покои Мейсона.
Я был ошеломлен, очарован. Мейсон всегда любил пустить пыль в глаза, но тут он превзошел себя. В этом зале почувствовал бы себя нестесненно и великий герцог; приволье было такое, что входить сюда следовало бы с пажом, под звуки рогов и фанфар. К мощному крестовому своду приложил буйную руку художник прошлого века: пространство пучилось от облаков и пышной растительности, цвело всеми красками, от чистой морской зелени до сладострастного пурпура; сцены были мифологические и содержания темного, но, кажется, я угадал Деметру и одетую по викторианской моде Персефону, которая парила в парусящем платье, мечтательно кусая гранат. По всем стенам, как бы поддерживая карниз, шли красивые пилястры, совершенно ренессансные и блестевшие, как чистое золото; я вполне готов был поверить, что они и есть из золота, – и как раз взвешивал такую возможность, когда Розмари, объяснившись на языке жестов с представительным, официально одетым человеком, должно быть, дворецким, снова взяла меня за руку и повела по комнате.