Литмир - Электронная Библиотека

В этом сокрушительном проявлении власти, воли было что-то царственное; двое съежились, согнулись перед его яростью, как ивы под шквалом. Старший, запинаясь, робко, испуганно, снова захрипел о своем несчастье:

– Пойми ты, хозяин… ведь малый забрал мою девочку…

– Брось трубу! – рявкнул Флагг. – Я все слышал. Я вам хорошо заплачу за ваши огорчения. А сейчас вон из моего дома. Вон из дома или застрелю обоих!

Пистолета при нем не было, но меня бы не очень удивило, если бы он извлек его из воздуха. Труба с лязгом упала на пол.

– Ей тринадцать лет всего, – забормотал рыбак. – Ей-богу, хозяин, она пришла ко мне, а у ней кукла на руках. Куклау ней, у бедной девочки…

– Сочувствую вашей беде, – перебил Флагг. – Но это не значит, что вы можете среди ночи врываться в чужой дом с оружием. А теперь вон отсюда, вы поняли? Оставьте слуге ваш адрес – завтра я с вами свяжусь. И уходите оба.

Он стоял босиком перед дверью и смотрел на них, пока они с тихим шарканьем сходили по ступенькам.

– Джастин… – услышал я голос Венди. Она шагнула к нему. – Джастин, я не знала, что ты здесь. Где ты…

– Замолчите! – Он круто повернулся к ней. – Ричард, Позовите Денизу, пусть уложит мадам в постель.

– Джастин! Джастин, дорогой, где ты был?

– Замолчите! – повторил он. – Вас это больше не касается, Гвендолин. Где я и что я делаю, касается только меня – и так будет впредь, вам понятно? Так будет впредь! Так будет впредь!Так будет всегда, коль скоро жена у меня обыкновенная пьяница – обыкновенная пьяница, обыкновенная пьяница и идиотка – вы идиотка, известно вам это? – а сын – презренный скот!

И босиком, по блестящему полу – маленький, сухой, с прямой, негнущейся спиной – стремительно ушел, оставив после себя на поле брани, в растревоженной ночи, странный девичий аромат гардении.

Я долго не мог опомниться, знал, что не усну, и допоздна сидел в библиотеке, возле тихо игравшего приемника, перелистывая – и почти не видя – журнал «Таун энд кантри». Из окон слабо пахло папоротником, цветами, цветением, на лугу горланили лягушки, стрекотали кузнечики, и голос жалобного козодоя сладко и пронзительно вещал из лесу о приближении лета. Потом пришел Мейсон в разузоренном купальном халате, с высокомерной ухмылкой на лице.

– Ничего себе представление, а, Пьер?

Я и хотел бы ответить, но слова – не знаю, какие уж там нашлись бы, – встали в горле. Я смотрел в журнал. Такие мне еще не попадались – он полон был тощих и бледных людей, одни сидели на тростях-сиденьях, другие осматривали рысаков. Хотелось плакать.

– Мейсон, – сказал я наконец с вымученной небрежностью, – неужели у Венди нет ничего приспособленного для чтения?

Тут я увидел, что он лежит на кушетке ничком и рыдает в подушку, но так и не нашелся, что еще сказать.

Немного погодя я задремал. Уши наполнил звук как будто тысяч альпийских труб – нестройный, усыпляющий, далекий… – а где-то в гулкой комнате дома, населенного шепотом и шагами неизвестных людей, слышалась возня, шуршание – кто-то впопыхах готовился к бегству. «Всегда люби маму», – почудился мне голос Венди, и тут же: «Питер Леверетт! Питер! Питер Леверетт! – позвали сверху. – Проснитесь! Давно пора!» Я заставил себя открыть глаза, все еще грезя, что надо мной склонилось лицо Венди, но потом спихнул с себя перину сна, поморгал и наконец увидел, что меня тормошит Розмари де Лафрамбуаз – среди ночи, в Самбуко.

– Не надо так огорчаться, Питер, – уговаривала Розмари, – может быть, бедняга поправится. Знаете, я читала, что некоторые лежат в коме годами… – она запнулась, должно быть, сообразив, что меня это отнюдь не утешит, – и все-таки живут.

Этот разговор происходил у дверей гостиницы «Белла виста», где она дожидалась меня, пока я наспех принимал душ, брился и надевал свой парадный костюм. Так же терпеливо она ждала, пока я звонил в неаполитанскую больницу и выяснял у какой-то ледяной, скрытной женщины, очевидно, монахини, сестры милосердия, что Ди Лието по-прежнему спит черным беспробудным сном, разбитый череп его обложен льдом и одному только отцу небесному ведома или подвластна его дальнейшая судьба. И парфянской стрелой (по металлическому голосу ее я понял, что она угадала во мне англиканца) из Неаполя долетел совет – молиться; наверно, это молитвенное и безутешное выражение моего лица побудило Розмари внедрить в мой ум – с самыми лучшими намерениями – образ Ди Лието, лежащего пластом, медленно седеющего, глухого ко всему и питаемого через какую-то гнусную трубку до самого Судного дня.

– Я хочу сказать, – поправилась она, – это значит… то есть не значит, что он непременно умрет, понимаете?

– Понимаю, – ответил я жалким голосом.

– Постарайтесь забыть об этом, Питер. Я понимаю, для вас это ужасное потрясение, но если бы вы, хоть ненадолго, восприняли это не как что-то личное, а только как… ну, не знаю – как крохотное происшествие в громадной жизни вселенной… Вы читали «Пророка» Халила Джибрана? [74] – Голос у нее был крайне печальный.

– Боже упаси.

Мы спустились во двор «Белла висты» и остановились закурить. Тут цвели розы; ночь была душистая, теплая, беззвездная. Легкие облачка наплывали на луну, напоминали, что бывает где-то, и идет охотно, дождь. Завтра снова будет солнечно и жарко. Я чувствовал себя разбитым, словно не выбрался только что из мутного и половинчатого сна, а отшагал громадное расстояние, ворочал тяжести, сражался с гигантами. Однако, когда лицо Розмари, красивое и большое, наклонилось к огоньку в моих ладонях, заглушив крепкими сладкими духами запах роз, мне показалось, что ум мой на удивление свеж и цепок – все та же химера натруженной обостренности чувств, – и меня осенило, где я видел ее лицо раньше: ну конечно – Венди; однако я не спешил лепить фрейдистское уравнение, ибо в еще большей степени это лицо было собирательным портретом тех наконец-то выращенных дев, которые вежливо и безмятежно глядели на меня с бесчисленных страниц воскресной светской хроники – почти неразличимые благодаря мягкому, стандартному, чрезвычайно американскому выражению глаз, в котором читается послушность прописной морали и достаток. «Пророк». Поэзия как раз для колледжа Финч, и я бы, пожалуй, рассмеялся вслух, но в это время Розмари выпрямилась с сигаретой, и я понял, почему она такая печальная. Она была «любовницей» Мейсона (не сомневаюсь, что она первая взяла бы это слово в кавычки), и тень рассеянности, неуверенности, неловкости в ее поведении, при всей ее крупнокалиберной и ухоженной красоте, намекала, что она уже стыдится этой роли, а может быть, и боится, и тоскует по тому безвозвратно утраченному своему образу, который непорочно глядит с обручальных страниц «Нью-Йорк таймс». Предвзято я судил? Не думаю. Кроме того, когда она взяла меня под руку и мы вышли на булыжную мостовую, уличный фонарь осветил ее лицо, и я увидел под глазом глянцевитый синяк работы Мейсона.

– Жалею, что не пришла разбудить вас пораньше, – сказала она по дороге, – но видно было, что вы совсем не спали, бедняга. Мейсон со мной согласился. Вы не обиделись?

– Ну что вы. Спасибо, что зашли.

– Вам не помешает выпить.

– А главное – поесть. – Я умирал с голоду. За весь день я съел только булку в Формии, и казалось, это было год назад. – У вас там есть что-нибудь – или я попробую взять в…

– Питер, не смешите меня! У нас горы еды. Вы умираете с голоду! Сегодня Мейсон съездил в Неаполь, в военный магазин, и привез буквально тонну продуктов. И вырезка, и фарш, и мороженая всякая всячина. И молоко, Питер, настоящее молоко от коровы, в бутылках! Мейсон говорит – привезли самолетом из Германии. Сегодня вместо коктейлей я выпила целый литр. Честное слово.

– Военный магазин? – Я удивился. – Но как он…

– А-а, вы знаете, он же был летчиком во время войны. И когда мы приплыли в Неаполь, он сразу прикрепился к магазину.

– Летчиком? А что же… – Я опять запнулся в недоумении, но недоумение тут же прошло, стоило мне только вспомнить кое-что о Мейсоне. Кажется, я сдержался и не крякнул. – Скажите, разве бывш… бывший летчик может покупать в военном магазине? Если он не служит? Там, наверно, какой-то блат, нет?

вернуться

74

Джибран, Халил (1883–1931) – ливанский писатель и художник, мистик, с 1910 г. жил в США.

25
{"b":"159344","o":1}