Обнаруживаю, что сижу в роддоме на розовом стуле, рассеянно смотрю в пустоту и думаю о мамах. Смотрю на часы на руке. Два. Не могу в это поверить. Куда исчезло время? Вскакиваю и сталкиваюсь с медсестрой, которая только что вывезла из лифта женщину в кресле-каталке.
— Извините, — говорю я и, уклоняясь от объяснений, пытаюсь заскочить в лифт, пока двери еще открыты.
Медсестра привыкла к тому, что окружающие здесь считаются с ее высоким положением и уступают ей место. Это видно уже по тому, как она движется, как она на меня смотрит.
— Пожалуйста, ходите поосторожнее, — говорит она.
Мое лицо заливается краской.
— Извините, — снова говорю я и смотрю мимо нее на стол регистратуры.
За нами никто не наблюдает. Как только я вхожу в лифт, двери закрываются. Нажимаю на кнопку и жду.
Лифт снова идет вниз, и трое оживленно разговаривавших людей выходят. Они даже не видели, как я проскользнула за их спинами.
Изучаю кнопки разных этажей. Что я здесь делаю?
Разыскиваю ребенка.
Здесь полно младенцев. Какой тебе по вкусу?
Любой. Мне не важно.
Вот спящие младенцы, вот кричащие, младенцы толстые и худые, вот синеглазые (а разве у них не у всех синие глаза?), светловолосые, черноволосые, младенцы без волос.
Это все не важно. Просто малыш.
Протягиваю руку и нажимаю кнопку наугад. Лифт скользит вверх и останавливается на этаже, который сразу же кажется мне знакомым. В нос ударяет какой-то запах, я останавливаюсь. Я была здесь раньше.
Тогда меня привезли на каталке. Положение было критическое. Вокруг меня разговаривали какие-то люди. Я смотрела в потолок, понимая, что случилось что-то ужасное, допуская, что умру. Какой позор для Джеймса! — подумала я.
Каталка остановилась.
— Когда вы ели в последний раз? — спросил чей-то голос.
— Не знаю.
Меня расстроил их интерес к моей диете, но голос был очень настойчив. Я попыталась вспомнить, где мы были в течение дня.
— Кажется, я только завтракала.
— Хорошо. Теперь вы почувствуете небольшой укол в руку. Можете посчитать от двадцати до нуля?
Все болит. И как считать, когда все так болит? Но все-таки я начала, не было сил спорить.
— Двадцать, девятнадцать, восемнадцать, семнадцать, шест…
Когда я проснулась, кругом стоял этот больничный запах, было еще очень больно, но не так сильно, как раньше. Я лежала в кровати в чистом, убранном месте, где все пропахло дезинфекцией. Хотелось узнать о ребенке, но спросить не хватало духу. На самом деле я все знала. Можно было и не говорить.
Они все-таки сказали мне, в конце концов:
— Очень жаль, Кэтрин…
Кто это — Кэтрин? С кем это они разговаривают? Разве я ее знаю?
— Ваш ребенок не выжил.
Я это знаю. Не было необходимости мне это говорить.
А потом они объяснили, что пришлось удалить и матку. Разрезать меня, вынуть сразу все, малыша в маленьком мешочке, это чудесное создание, что прожило во мне шесть месяцев, взять его, перевязать все кровеносные сосуды и зашить меня снова. Выбросить все отходы. Чистая работа. Мама выжила. Миссия завершена.
— У вас был разрыв матки, — сказал мне врач. — Нам больше ничего не оставалось. Вам повезло, что вы вообще выжили. У нас не было уверенности, что вам это удастся.
Но какой был во всем этом смысл? Почему не позволить нам умереть вместе? Это было бы более разумно.
— Но почему? — спросила я. — Что такого я сделала?
— Ничего, — сказали мне. — Такие вещи случаются. Никто не знает почему.
Если бы я не красила эти голые стены в квартире Джеймса, если бы не бежала тогда на автобус, если бы не поднималась так часто по лестнице за эти последние несколько дней, если бы я не сделала хоть одну из всех этих вещей, одну из всех… Они сказали, что в том, что произошло, не было моей вины. Но так ведь случается не со всеми. Только со мной. Значит, должна в этом быть и моя вина.
— Могу я вам чем-то помочь? — Рядом со мной стоит медсестра. Она совсем девочка, ребенок.
— Я ищу свою невестку. Веллингтон, Сьюзи Веллингтон.
Девушка смотрит озадаченно.
— Не думаю, что она в нашем отделении, — говорит она. — С чем она лежит?
— Ребенок. У нее просто родился ребенок.
Ее лицо проясняется.
— Вы же не на том этаже. Сюда мы только привозим малышей. Потом развозим их наверх, в другие отделения. Но я могу пойти проверить.
Я вежливо отказываюсь.
— А на каком я этаже?
— На третьем.
— Ой, извините, — быстро говорю я. — Должно быть, я нажала не на ту кнопку. Думала, что это четвертый этаж.
Быстро разворачиваюсь к лифту, который все еще открыт. Вхожу и нажимаю кнопку четвертого этажа. Пока дверь плавно закрывается, я улыбаюсь медсестре.
На следующем этаже у лифта никого нет. Выхожу и оглядываюсь. Место кажется безлюдным, хотя в отдалении и слышен тихий говор. Какое-то время выжидаю, но ничего не меняется. Здесь царит спокойствие, сон, праздность.
Иду по коридору. Затаенно, потом смелее. Никто не собирается меня окликать. Заглядываю в первую палату с четырьмя кроватями. Все нормально. Посетители часто заглядывают в такие палаты. Ищут того, кто им нужен. Здесь три женщины, лежат, разговаривают. Младенцы в детских кроватках рядом с мамами. Их миниатюрные, дышащие тела уютно завернуты в кремовые больничные одеяла.
Следующая комната полна людей. Две женщины спят, другие с мужьями, мамами, тетями, чинно обступившими кровати. Тихими голосами разговаривают о погоде. О телевидении, о ценах на пеленки.
Следующая комната пуста. Я вхожу. Внезапный храп. Это женщина в дальнем углу. Спит крепко, рот открыт, дышит глубоко. Малыш спит в кроватке рядом с ней. Маленький. Он и есть тот, за кем я пришла. Мой ребенок. Его личико розовое и гладкое, крошечные увлажненные реснички достают до щек, маленький хохолок черных волос закручивается прямо над глазами.
Наклоняюсь, чтобы взять его. Но в тот момент, когда я просовываю под него руки, с кровати раздается громкий храп. Застываю на месте, пока женщина переворачивается ко мне лицом. Но она спит, глаза ее закрыты, заспанное лицо расслаблено.
Я беру малыша, он кряхтит. Держу его в руках и смотрю на него. Это тот младенец, которого я ждала. И как же трудно дышать, как трудно вынести эту муку любви. Несу его в ближайший туалет с надписью «Только для пациентов». Никого не видно, и я проскальзываю в одну из кабинок.
Оказавшись внутри, осторожно кладу Генри на пол и открываю большую дорожную сумку фирмы «Маркс энд Спенсер», которую принесла с собой. Кладу его внутрь, на спину; нет, уж он не умрет у меня внезапно. Укладываю вокруг него свое одеяло, плотно заворачивая его свободный конец вокруг маленького ярлычка на ножке малыша. Если что-то сорвется, нам придется бежать. Все это время он спит, только немного посапывает.
И вот я уверенно выхожу и иду прямо к лифту. Решаю вместо лифта спуститься по ступенькам. Так будет менее подозрительно. Все, кого я тут встречала, так и делают до или после посещения.
Осторожно прохожу через холл внизу, каждую минуту ожидая, что прозвучит сигнал тревоги или меня кто-то остановит, но ничего подобного не происходит. Розовые ковры, автоматически открывающиеся двери. Скорее отсюда, на свежий воздух.
Быстро отдаляюсь от больницы, ощущая вес Генри в сумке. Теперь он несколько неспокоен, неожиданно делает руками резкие движения. Сумка поскрипывает.
Мне нужно на остановку одиннадцатого автобуса, чтобы привезти его домой как можно быстрее: ведь он захочет есть. Если он заплачет, возникнут осложнения. Люди не привыкли к тому, что в фирменных сумках носят младенцев. Хоть и непонятно почему. По размеру вполне подходит.
Но вместо того чтобы ждать автобус, я решаю пройтись. Боюсь идти домой. Мой дом не ассоциируется у меня с младенцем. Это мой дом, мои цвета, мои книги. Там нет места младенцу. Поэтому я все иду и иду в направлении Харборна. Мимо проезжают несколько полицейских машин с ревущими сиренами. Интересно, для чего это требуется такая срочность?