– А много еще номеров перед Роем?
– Номеров? А, понял… Нет, эта группа еще одну композицию отыграет, и пойдут «Свиньи на улице» со своей… ну, этой их, Дуг, той что заняла последнее место в хит-параде! После ваш приятель исполнит вместе с ними свое произведение. Но все-таки будете вы писать про это в газету?
– Гарольд хочет, чтоб я написал. Говорит, читателям, должно быть, любопытно познакомиться с двумя различными мнениями об одном и том же выступлении. Но мне что-то это не улыбается.
– Во всей Англии не найдется и десятка читателей, которые читают, что пишете вы или что пишу я.
– Боюсь, вы приуменьшаете. Хотя нечто подобное и я ему сказал, но он ответил, что все ерунда: читателям это по-прежнему интересно.
– Кажется, до меня дошло. Можно мне потом позаимствовать ваши познания в классике? Не хочу вдаваться в подробности, не мой жанр, просто чтоб не брякнуть pizzicato,если речь идет о семи четвертях. Аналогично могу предложить вам помощь в своей области.
– Благодарю!
– Когда брал у него интервью, старина Рой показался мне славным малым. Дает понять, что ты просто блеск, верно? Какой вопрос ни задай, умеет повернуть так, будто я знаю раз в десять больше него.
– И даже в музыке?
– Вы про классику? В чем-то да. Типа того, что он знает-тобольше, но разве, черт побери, такой звезде, как я, это интересно? Подтекст: я – что-то вроде знахаря, а вы – крупнейший американский ученый со всякими там компьютерами. Он что, всегда так себя ведет?
– Нет, только временами.
– Когда я ходил в молодежный клуб, был там у нас один священник… Ну вот, снова завели! По правде говоря, дерьмо редкое! Для меня никакого интереса, а уж для вас…
Следующий отрезок времени вызвал в памяти ночь, когда я довольно тяжело заболел ангиной. В бреду мне являлись один за другим четкие, зримые видения, каждое из которых – отражение событий минувшего часа, нескольких часов, всего дня, я то и дело просыпался в холодном поту, в ужасе или в смятении, но неизменно с мыслью, что долгожданное утро все ближе и ближе, хотя с момента последнего пробуждения проходило всего минуты две. И здесь, в этом огромном и грязном трамвайном депо, казалось, мысли мои ныряли и неслись, нанизывая все, что мне виделось или вспоминалось соразмерно любым временным протяжениям, но только не застывшим стрелкам моих часов. Стоило зажать пальцами уши, становилось еще невыносимей. И я вздохнул с облегчением, едва откуда-то возникло чувство, что я уже однажды пережил подобное, хотя и не так остро, еще в том самом «Блиндаже», в начале вечера оказания услуги. И именно появление Пенни вывело меня из подобного состояния.
Едва я стал мысленно сосредоточиваться на ней, как те, кто был на сцене, прекратили свои занятия и начали расходиться. Гвалт возобновился, уже сделавшись несколько громче. Сидевший рядом со мной Болсовер с озабоченным видом пару раз занес что-то в свой не вяжущийся с обстановкой изящный блокнотик. Один за другим на сцену стали выходить, вероятно, те, что именовались «Свиньи на улице». Их вид мгновенно вызвал у меня острое ощущение: если бы мне пришлось выбирать, уж я бы в качестве судей для себя скорее предпочел объединенный нацистско-советский трибунал, чем эту банду; после чего они уже перестали меня особо интересовать. Человек в возрасте между двадцатью и шестьюдесятью, в парике с волосами по самые плечи, изготовленном, похоже, хотя и необязательно, из тонкой серебряной проволоки, и в сплошь переливающихся одеждах проскрежетал во всех динамиках каким-то вкрадчивым лязганьем. И снова грянуло со всех сторон.
Пенни. Когда я в ряду всех этих событий принялся думать о ней, то обнаружил, что мой ум переключился с высшей на самую медленную скорость. Я даже с трудом вспоминал, как Пенни выглядит. Я напрягал память, но едва передо мной начинал вырисовываться и четко устанавливаться ее образ, как тотчас окружавшая действительность выбивала его из фокуса. В конце концов я уцепился просто за мысль о Пенни и не ослаблял свою хватку: непременно ей позвоню и попытаюсь пригласить к себе, пока Гилберт предпринимает очередную прогулку на лоно природы. Попутно всплыла другая мысль, имевшая отношение к тому, что недавно произошло или было мне сказано и что вызвало к жизни первую мысль, но соло ударных начисто все разметало.
После нескольких ложных обрывов грохот наконец стих. Человек в серебряном парике вышел вперед и произнес нечто несуразное и (на мой взгляд) до огорчения несообразное с Роем, который в этот момент вышел на сцену со скрипичным футляром. Окружавший нас гул усилился, приобретая кое-какие черты восторженного приема, но, по-моему, в восторге присутствовал элемент иронии. Кажется, то же показалось и Болсоверу.
– Публика какая-то непонятная собралась, – заметил он. – В той группе, которая выступала первой, двое гитаристов гомики, это всем известно. Те, кто впереди, все время орали им что есть силы. Не понимаю, чего они поднавалили.
– Рой не гомик.
– Ясное дело!
– Тогда чем он их привлек? Возрастом?
– Угу! – кивнул Болсовер, как бы говоря этим междометием, что это всего лишь доля истины, а о другой он предпочитает умолчать.
– Ах так!
В это время с веселой ухмылкой, которую больно было видеть, Рой вынул из футляра скрипку и смычок, отложил в сторону футляр и с ходу приготовился играть. Я не помню, чтоб он хоть раз выступал без обязательного, пусть несколько поспешного, подстраивания инструмента. Внутри у меня оборвалось. Ему все безразлично. Или же, возможно, – слегка подкорректировал я, – Рой рассудил, что, кроме него, меня и еще, возможно, пары присутствующих критиков-профессионалов, никто из публики даже не заметит, если где-то прозвучит на каких-нибудь полтона ниже или выше. Гул утих до уровня, характерного для стадиона в момент ожидания выхода футбольной команды, – по здешним стандартам наступила относительная тишина.
«Свиньи на улице», подравняв ряды, в несколько заходов выдали на фоне рокота и боя барабанчиков-бонго то, что, по-видимому, считалось у них аккордами. Рой вскинул смычок – обозрев его, как мне показалось, удивленным взглядом, – и, едва угомонились «Свиньи на улице», провел им по струнам. Смычок скользнул, издав вместо привычного звука только скрипучий писк, подобный писку амбарной крысы. Что вызвало общее недоумение на сцене; вокруг – нарастание гула.
– Чертов микрофон! – сказал Болсовер. – Надо же, какая невезуха! Хотя еще можно…
– Думаю, не в этом дело. По-моему, кто-то подгадил ему смычок. Каким-то жиром или маслом смазали. Тут кто угодно…
– Твою мать! – прогремел усиленный микрофоном голос Роя, опровергая высказанное Болсовером мнение на его счет.
Публика восприняла это с радостью. Ей также понравилось и то, что Рой поспешно вынул другой смычок, а также то, что он с той же поспешностью убедился в непригодности и этого, а также то, что немедленно внедрился малый в серебряном парике, и вообще все то, что происходило на сцене. Больше всего это пришлось по нраву особо выделенной Болсовером публике из передних рядов. Увидев, что Рой призадумался, я готов был угадать хотя бы одну из охвативших его мыслей: слишком поздно отлавливать по телефону кого-либо из знакомых скрипачей, просить привезти смычок в такую даль – большинство где-нибудь на концерте или просто в гостях. И тут Роя осенила некая мысль, что именно, угадать я не мог. Отвернувшись от микрофона, Рой кинул назад:
– Слабо по-быстрому любой, хоть басовый?
Тип в серебряном парике бегом рванул куда-то со сцены. В последующие минуты гул постепенно нарастал, становясь в целом все враждебней. В какой-то момент Рой снова повернулся к микрофону, и я испугался, что он хочет обратиться к публике с обличением враждебной сути буржуазного общества или, возможно, призовет публику спеть хором что-нибудь революционное, однако Рой передумал, следуя более глубоко укоренившейся в нем традиции, и продолжал стоять, глядя поверх голов толпы с бесстрастностью, достойной восхищения. В конце концов вернулся тип в серебряном парике, неся с собой, как я определил, смычок от контрабаса. Приняв его у типа, Рой важно кивнул «Свиньям на улице».