О Якобе Гордене, например, Кафка однажды написал, что он был, по-видимому, лучше других, потому что у него было больше подробностей, больше порядка и больше логики в этом порядке; зато у него больше не было непосредственного иудаизма, буквально созданного раз и навсегда, который встречается в других пьесах.
Так Кафка оказывается вброшенным в новый мир. Он впервые сталкивается с социальной средой, в которой чувствует себя непринужденно. Разумеется, у него нет никакого шанса войти в нее, настолько он другой. Это вроде экскурсии в экзотический мир, но в то же время какая-то часть его самого захвачена этим миром, часть, о которой он не знал или которой пренебрегал. Душевная потребность влечет его к этим паяцам, он влюбляется в актрис. Что касается одной из них, маленькой мадам Клюг, специализировавшейся на ролях травести, речь может идти лишь об искренней дружбе. Зато в отношении мадам Чиссик — налицо любовное увлечение. Он зачарован ее красотой, реальной или которой он ее наделяет и которую описывает в восхищенных портретах: «У мадам Чиссик выпуклости на щеках по соседству со ртом. Отчасти это от впалости щек, вызванной голодом, родами, переездами, театральными представлениями, отчасти также от исключительно крепких мышц, которые развились, несомненно, в результате театральных выражений ее большого рта, явно тяжелого от рождения /…/. Тело у нее большое, костистое, она среднего роста, сильно затянута в корсет. В ее походке есть что-то торжественное, так как она обладает привычкой поднимать свои длинные руки, держать их распростертыми и медленно ими двигать». В другом месте: «Мадам Чиссик (я так люблю писать ее имя) охотно наклоняет голову, когда сидит за столом, даже когда ест жареного гуся. Возникает впечатление, что, осторожно поднявшись вдоль щек, входишь взглядом под ее ресницы, а затем погружаешься, сделавшись совсем маленьким; впрочем, нет необходимости поднимать веки, поскольку они уже подняты и излучают голубоватый блеск, пригласивший вас предпринять эту попытку. Среди многочисленных жестов, которые придают ее игре столько правдивости, есть выбрасывание кулака вперед, оживленные движения руки, собирающей вокруг тела большими складками невидимые шлейфы, прижимание к груди разжатых пальцев, поскольку простой крик, не сопровождаемый театральными эффектами, был бы недостаточен. Ее игра не отличается разнообразием: она останавливает испуганный взгляд на своем партнере, ищет выход на маленькой сцене; у нее нежный голос, который, повышаясь, без особых усилий на короткое время становится героическим только за счет возрастания внутреннего эха; она дает радости завладеть ею и, открывая лицо, расцветает до своего большого лба и прически /…/» и т. д.
Не будем путать чувства Кафки к мадам Чиссик с чувствами, которые он несколько месяцев спустя испытает, или сделает вид, что испытает, к малышке Маргарет Кирхнер в Веймаре: в одном случае это всего лишь игра, в другом — любовная страсть. Но страсть крайне необычная: мадам Чиссик — безупречная супруга, мать двоих детей. Кафка посылает ей букеты, даритель которых всегда остается ей неизвестным. Она абсолютно не догадывается об этой любви, что, несомненно, является одной из причин этой странной страсти: Кафка поддался ей лишь потому, что знал о ее безнадежности, одновременно реальной и воображаемой. Он не мог не знать этого: «Я надеялся, — пишет он, — немного удовлетворить свою любовь букетом цветов, но это был напрасный труд. Возможны лишь литература или совокупление». «Я не пишу об этом, — добавляет он, — потому что этого не знал, но предостерегаю, поскольку частые совокупления хороши лишь, когда об этом пишешь». В этот период 1911 года он отвергает совокупление, а литература отвергает его. Он остается в данный момент в промежутке, лишенном содержания. Он может только мечтать.
* * *
Во время пребывания актеров в Праге он гуляет с ними, приглашает их в рестораны, содействует их планам, разделяет их заботы, буквально принимает участие в их жизни. В последние недели Кафка встречает Исхака Лёви, руководителя труппы. Лёви был воплощением богемного и авантюрного духа, врагом любых правил и любого принуждения. Он рассказывает Кафке, что в возрасте четырнадцати лет, будучи не в состоянии больше выносить постоянные упреки отца, он покинул родную деревню в Польше и один уехал в Jeschiwe, известный талмудический колледж, где провел десять дней, прежде чем вернуться домой. В глазах Кафки Лёви — образ свободы. В нем уже давно признали главный прообраз «друга из России» в «Приговоре», старого товарища, «явно зашедшего в тупик человека», которому «можно посочувствовать, но помочь нельзя», ведущего вдалеке темную и полную опасностей жизнь. Следовательно, он противоположность Кафки, каким мы его видели в предыдущей главе, стремящегося к созданию семейного очага, супружеской надежности, Кафки, который столь часто ставил себе в упрек чиновничью робость? Это не столь ясно. Ему также присущи страх омещанивания, ненависть к рутине, вкус к анархической свободе. Карл Росман, герой американского романа, конечно, не очень счастлив, когда пребывает в компании двух негодяев, которые его эксплуатируют, но он столь же ненавидит все убежища, которые предлагает ему судьба: дом дяди миллиардера, пристанище в отеле «Оксиденталь» с материнской протекцией, которую он находит в лице главной кухарки, и с несколько приторной нежностью, предлагаемой ему маленькой Терезой. Он без конца балансирует между моральным комфортом и свободой, между оседлостью и беспорядком. В дилемме подобного рода Кафка хотел бы видеть свою собственную жизнь, это образ, на который он хочет походить. Исхак Лёви — это его нечистая совесть, он призыв к приключению, к изгнанию, к опасности, он вечный холостяк.
Кафка нашел друга в этом негативе самого себя. Он тратится на него. Сионистские круги, в частности ассоциация Бар-Кохба, заботящиеся о распространении знания древнееврейского языка, не питают особых симпатий к фольклору идиш. Кафка добивается их доброго расположения и организует с их помощью чтение Лёви в еврейской ратуше. Надо организовать пропаганду, продать билеты, утрясти все технические вопросы — Кафка занимается всем этим. Было договорено, что Оскар Баум возьмет на себя труд представить автора, но в последний момент он отказывается от этого. Кафка, охваченный страхом, должен подготовить вступительный текст, который находится теперь среди его произведений под названием «Речь о языке идиш». Вечер состоялся 18 февраля 1912 года и имел успех. Но расходы на организацию оказались такими, что для артиста осталась лишь смехотворная сумма, недостаточная для того, чтобы оплатить ему обратную дорогу до Варшавы. Кафке приходится еще договариваться с еврейской ратушей о сокращении платы за освещение, что ему удается, и Лёви в результате получает некоторую выгоду от этого мероприятия.
Впоследствии отношения между Лёви и труппой испортились, и он отказался от руководства ею. Кафка старался сохранить с ним какой-то контакт, но это было нелегко: все более несчастный, подтачиваемый болезнью и, похоже, еще и употреблением наркотиков, Лёви становился все более неуловимым. Письма, которые адресовал ему Кафка, утеряны, за исключением одного. Нашлась также одна из записок Лёви, отличающаяся живописной орфографией.
Спустя много времени Кафка однажды встретил его в Будапеште. Он побуждал его написать воспоминания, но, по-видимому, надо было заново составлять текст на немецком языке, чтобы можно было отдать его в печать. Кафка взялся за это и переписал четыре или пять страниц, которые теперь можно найти в сборнике «Свадебные приготовления в деревне» под названием «О еврейском театре».
После этого след Лёви окончательно теряется, что кладет конец дружбе между ним и Кафкой. Они общались только несколько недель, но этого оказалось достаточно, чтобы перед Кафкой открылись новые горизонты. Это Лёви дал ему понять, что жалкие Jeschiwes, пансионеры которых живут только за счет милосердия общества и в которых царит ужасное зловоние, потому что ученики довольствуются тем, что по утрам торопливо умывают руки и лицо, и никогда не меняют белья, не логовища обскурантизма, как думают, а центры свободных дискуссий и зачастую «отправная точка бунта против веры». Все поэты, политические деятели, журналисты и ученые новой эпохи, поведал ему Лёви, вышли из этих колледжей, чья нищета заставляла презирать мудрость. И он познакомил его с разными историями о хасидах с Востока, среди которых он жил. Лёви рассказал о смерти своего деда, который был известен своей большой набожностью; сорок человек собрались вокруг его постели, чтобы извлечь уроки из столь прекрасной агонии: «Он оставался в сознании до конца и в положенный момент, положа руку на грудь, начал читать предусмотренные для данного случая молитвы /…/и покинул мир с этими молитвами». Он рассказал хасидские легенды: «Согласно Кабале, набожные люди получают по пятницам новую душу, более совершенную, абсолютно небесную, которая остается с ними до субботнего вечера. В пятницу вечером каждого набожного человека из храма домой сопровождают два ангела, хозяин дома принимает их стоя на пороге, они остаются лишь какой-то миг». Лёви рассказывает также о странных суевериях, вроде того, что надо, «проснувшись, погрузить пальцы три раза в воду, потому что злые духи приходят по ночам и садятся на вторую и третью фаланги», или же что для того, чтобы уберечь новорожденного от злых духов, перед обрезанием надо развесить на всех дверях таблички, покрытые каббалистическими символами, и на семь дней поставить дежурить возле него для защиты от демона десять или пятнадцать детей. Совершающий обряд обрезания (он не получает за это никакой платы) — обычно пьяница с красным носом и зловонным ртом, которым он обсасывает кровь на пенисе ребенка, затем присыпает его древесными опилками. Это были любопытные нравы странного народа, в которых, однако, крылся определенный смысл. Кафка же, который несколькими днями раньше присутствовал на обряде обрезания своего племянника Феликса, увидел в нем лишь ритуал мертвой религии, полностью забывшей о своем прошлом.