— Я только расстался с Ниной.
— Ну и что же?
Он вдруг вскочил.
— Слушай, да ведь это талант! Талантище! О ней кричать надо! Что вы пишете: «Молодая талантливая актриса создала обаятельный образ уличной танцовщицы»! Ну что это такое? Дай большие заголовки! Подбор! Полосу с ее портретами! Через два года все народные будут перед ней ничто! Когда Арбенин уносит ее на плече с эшафота, зал ревет! Что ты смеешься? Я говорю — зал стонет.
— Хорошо. Что ж она, и танцует и поет?
— И она танцует, козочка танцует, и у козочки рожки золотые. Ах, Нина! Я теперь всю ночь не усну! — Он вскочил и забегал по кабинету.
Я посмотрел на него и засмеялся.
— Да ты сядь, не мелькай, — эк тебя разбирает! Ты мне вот что скажи…
Он вдруг улыбнулся.
— Прибегаю я к ней в антракте: «Ниночка, разрешите вас поцеловать», а она серьезно подставляет щеку. «Только не замажьтесь, Володя, я же крашеная, как скамейка»! Как все это у нее просто получается.
— Да, она не ломака, — согласился я. — Скажи, значит, она чувствует себя хорошо?
— Я проводил ее до самой двери, — вдохновенно продолжал он, ничего не слыша. — Она мне говорит: «Ну, Володя, спасибо, — иду спать, сегодня я целый день на ногах». Я ее спрашиваю: «Ниночка, когда же мы увидимся?» А она улыбается: «Ну, когда? Да заходите с Сергеем в воскресенье в театр после утреннего представления — как раз мы с Дашей сговорились варить пельмени». Сережа, милый, пойдем, а?
Он схватил меня в объятья, и я еле вырвался. Он был как безумный и ничего не понимал.
— Не знаю, не знаю, дорогой, ты видишь, что на столе делается? От Николая ничего?
Он молчал и завороженно улыбался.
— От Николая ничего? — повторил я.
— Да не спрашивал я, — досадливо поморщился он и вдруг закипел: — Не понимаю я вас, ей-богу, вбиваете вы ей в голову черт знает что, грызете, грызете ей сердце, как крысы, — зачем? Она вас совсем не просит!
В это время мне из машинного бюро принесли материал и положили на стол.
Я встал.
— Ну, дорогой, мне надо работать! Слушай, Володя, — я взял его двумя пальцами за бантик, — не трогай ты Нину — это серьезно. Сейчас у вас такие замечательные простые отношения. Идет с тобой, болтает, смеется, вот даже позволила себя поцеловать. А начнешь вздыхать, да загадывать, да объясняться — так она тебя и видеть не захочет. — Он молчал. — И знаю я ее… («Хорошо знаешь?» — загадочно спросил Владимир.) Представь себе, очень хорошо. Все твои догадки — чепуха! Понял, голубчик? Че-пу-ха на постном масле. Ну иди, иди. Утром я Нине позвоню — поблагодарю за приглашение и передам все твои восторги.
Он встал.
— Но ты скажешь, что в воскресенье мы?..
— Скажу, все скажу — иди!
*
О том, что случилось через три дня в воскресенье, Нина мне рассказала так:
— В этот день я ждала вас с Владимиром, и поэтому мы с утра стали с Дашей делать пельмени, только что слепили первую сотню, часы бьют десять — ну, я схватилась, Пиньку за пазуху и бежать. Первые два акта кончились благополучно, а в седьмой картине у меня переодевание (замечу в скобках, это та картина, где Арбенин-Квазимодо похищает Эсмеральду с эшафота). Вы помните костюм? Это важно. Широкий белый балахон с рукавами в обтяжку, подпоясанный веревкой. Когда я после антракта зашла в уборную, платье уже лежит на плечиках на стуле, а на нем сидит Пинька. Я его сняла, погладила и посадила на подзеркальник, только что стала одеваться, он мне — раз! — на плечо. Ну, тут я его даже слегка нахлопала. И только что я подошла к зеркалу, как мне позвонили из госпиталя, насчет шефского концерта, стала я разговаривать и забыла про Пиньку.
— Ой, Ниночка, кажется, я начинаю понимать.
Ну, ну?
— Ну, тут пришел Владимир. Пошли мы с ним к козочке, покормили ее морковью — Володя специально принес. Тут же мне инспектор труппы передал роль — прямо от машинистки. Только стала я ее листать — зажигается красная лампочка: подготовиться. Когда стали мне перед выходом накладывать цепи, я спрашиваю палача: «Васенька, а вы моего суслика не видели? Он тут нигде не бегает?» Вася говорит: «Нет, не бегает!» Хорошо, вышли на сцену. (Замечу в скобках: из зрительного зала это выглядит так: мимо собора на эшафот движется траурная процессия — впереди кардинал в багровой мантии, за ним два черных монаха в капюшонах, за монахами Эсмеральда со скованными руками и зажженной свечой, за ней палач в полумаске и опять монахи, монахи… Гремят колокола, воет хор, народ в ужасе безмолвствует, — это не совсем исторически грамотно, но очень эффектно.) Вышли на сцену. Как я стала взбираться на помост, он и пискнул у меня в балахоне. Это, значит, он там, дрянь такая, в складках пригрелся и заснул, я его толкнула — он и зашевелился. Лезет в рукава, а рукава стянуты, лезет к вороту — и ворот закрыт, но вы представляете, как я себя чувствую? (Замечу в скобках: вполне представляю. Я сам был когда-то в таком положении — это именно тот ужас, когда вдруг замечаешь перед собой зрительный зал — черную ямину, полную глаз, и все они ждут скандала, когда сразу опускаются руки и голос дает петуха.) Я стою, смотрю вниз и думаю: вот-вот рухну. Палач шепчет: «Что с вами?» Я отвечаю: «Пинька!» Он сразу все понял. Я говорю: «Васенька, ради бога, заслоняйте меня!» Но куда там! Я метра на два поднята над сценой — меня со всех сторон видно. А в зале такая тишина, та-ка-я ти-ши-на!
Она остановилась и посмотрела на меня.
— В общем, когда на эшафот вскочил Арбенин, я так и рухнула ему на руки — и это было чувство такого избавления, что я даже обняла его — и, знаете, по-настоящему обняла. Публика так и заревела, как он меня вытащил — уже не помню. Лежу, всхлипываю, а он кричит: «Да с ней же плохо — где доктор?!» Потом возле двери Владимир и худрук заговорили. Худрук кричит: «А я вам говорю: сюда я вас не пущу». Володя что-то заикнулся, а худрук: «И будьте добры, оставьте сцену». Я говорю: «Владимир Николаевич…» Тут худрук зашел, наклонился надо мной и говорит: «Ну, как себя чувствуете? Доиграем, голубушка, а?» Я отвечаю…
Она замолкла.
— Ну и…
— Ну и все, — устало вздохнула она. — Играла я, конечно, на сплошных накладках. Штейн влил в меня чуть не триста грамм водки — ничего, как вода! Потом пошли ко мне…
Она опять замолчала.
— Вы, конечно, обманули. Так мы втроем и съели и выпили все — я два дня лежала. Температура тридцать восемь. Володя не отходил от меня… А Пиньку он снес в бактериологический институт. Вот и все.
— Да, да, — ответил я, думая о своем, — да, да, Ниночка, вы совершенно правы. Пинька подлец, он вас чуть не уморил, но Коля-то…
И вот тут она набросилась на меня.
— Слушайте, а сама-то по себе я для вас что-нибудь значу? — сказала она это как будто бы и спокойно, но я сразу понял: дело Николая — табак.
— То есть как это, Ниночка, сама по себе? — спросил я мягко.
— А вот так: сама по себе, — повторила она настойчиво. — У вас все Николай, Николай, Николай! Что скажет Николай, когда он приедет и увидит? Что скажет Николай, когда я ему скажу… Вот Пинька, конечно, дрянь, его надо выбросить, но ах! Николай в нем души не чает. И так всегда! Зачем вам постоянно напоминать мне об этом моем кресте — что он, недостаточно тяжел?
Я пожал плечами.
— Но вам никто не мешает его и сбросить в любую минуту, правда?
Она хмуро посмотрела на меня.
— Ох, не знаю! Вот пришли же вы выяснять мои отношения с Владимиром: не дай бог он мне еще понравится! Ну да, он мне понравился! Вот, говорю прямо — понравился. И знаете почему? Мы с ним попросту болтаем и хохочем во все горло. Какое ему дело до того, что там кто-то держит меня за сердце, он и знать этого не хочет. Для него важна я. А у вас?! Боже мой, какие у вас всех вытянутые лица, как вы почтительны к моему горю. Вы точно знаете, и какое оно большое, и сколько оно весит, и как мне тяжело; да чего вы только не знаете!..
Она, кажется, хотела сказать что-то еще, но закусила губу и замолчала.