Он повернулся к ней спиной и резко сказал:
— Нина Николаевна сама играла Луизу.
— Ах, так! — обрадовался неожиданной помощи отец. — Играла в той же пьесе? Ну вот и все! Вспомнила, как она тоже была щенком, и расчувствовалась — все понятно!
На этом бы и кончить, но тут тот же самый дотошный черт, что и давеча, дернул Костю за язык, и он ляпнул:
— Она меня приглашала на каток.
Наступило изумленное молчание.
— На-та-ша, — вдруг тихо и лукаво позвала Ольга, не отводя от Кости горящего кошачьего взгляда, — прощайся со своим мальчиком!
Тут отец так рассердился, что стукнул по столу кулаком.
— Слушайте, вы! Преподобные сороки! Кончите вы это или нет? Это я серьезно, Ольга! Ну что ты вбиваешь ему в голову? К чему? Хочешь, чтоб он попал в глупую историю? Так он попадет, голова-то у него такая! Ничего особенного нет, — обратился он к Косте, — значит, едет целая компания и приглашает тебя («Компания, Костя?» — прищурилась тетка), и Костя… — продолжал отец гневно, повышая голос и оглядываясь на тетку, — и Костя должен вести себя как человек, а не как стиляга. Видел я у них таких в плащах и шляпах. Вот этот твой высокий, например. Когда они едут, Константин?
Костя покосился на тетку, та состроила ему глазки.
— Не знаю, папа, кажется, в следующий выходной.
Отец бросил на Ольгу строгий взгляд и героически сказал:
— Я тебе дам свое авто. Поезжай. Это хорошо, что тобой не пренебрегают.
Он величественно кивнул, повернулся и вышел.
Костя стоял растерянный, с бегающими глазами.
— У, ты мой глупый! — сказала мать и чмокнула его в лоб. — Ничего-то он еще у меня не соображает, ничего не видит! Идем-ка за стол.
В коридоре тетушка больно ущипнула Костю за руку.
— Партнер, — горячо шепнула она, — ну смотри же, будь ей подходящим партнером, Кот!
С Костей началось что-то очень странное, он попутал ложь и правду. До сих пор он совершенно ясно и твердо знал, что с Ниной Николаевной у него ничего нет и быть не может. Но вот явилась тетушка Оля, подмигнула серым блудливым глазом, и все, что сначала было только выдумкой, шуткой, мечтой, теперь обрело плоть, кровь и достоверность жизненной практики. И когда это произошло окончательно, когда он убедил себя, что это все может быть и есть, — пришли муки и томления. Она начала сниться. Он научился, не отрывая карандаш от бумаги, рисовать ее профиль, нашел в старом номере журнала «Пробужденья» (у матери был годовой комплект) стихотворение, где рифмовалось «Нина» и «судьбина», списал на отдельный листок ватмана, обвел рамкой и, показывая ребятам, говорил: «Мое». Ребята хвалили, и только поэтесса Надя Соколова сказала: «Уж больно оно какое-то старорежимное. Ну какая теперь у человека судьбина? Нет, мне не нравится».
Но он пошел и дальше — звонил Нине, держал трубку у уха и слушал, как она фыркала, сердилась и кричала:
— Да, да, да! Ну, я слушаю! Я вас слушаю! Товарищ, вы или опустите трубку, или говорите, что вам надо! Станция, станция!
Куда бы он ни шел, он встречал ее на пути: она стояла возле кино, проезжала мимо него на площадке трамвая, выходила или входила в магазин, — он бежал за нею, и всегда оказывалось, что это не она, только спина да плечи чуть похожи. Его стали интересовать и мучить ее знакомства — такой, например, вопрос — сегодня выходной, она не играет, так где же она? Одиннадцать часов уже, а у нее в окнах и не зажигался свет. А однажды с ним произошло что-то вообще совершенно непонятное: в актерском фойе, когда никого не было, он подслушал разговор: Елена Александровна подошла и тихо спросила Нину: «Так что ж?» Нина убито покачала головой: «Нет! Я ошиблась». Елена Александровна вдруг облегченно вздохнула: «Ну и везет же тебе, Нинка!» Нина печально улыбнулась: «Вот это, по-твоему, везет?!» Елена Александровна мгновение неподвижно смотрела ей в лицо, потом фыркнула и резко отошла. «Дура! Болтаешь ты черт знает что, даже слушать противно!» Костя ничего не понял из этого почти масонского разговора, но на него вдруг неизвестно откуда налетели такой страх, такая тоска, такое чувство утраты чего-то очень дорогого и важного, что он оделся и стремглав бросился домой. Там он сидел один на отцовском диване, не зажигал огня, и все внутри его ныло и болело. С этого проклятого вечера он — верх мужского унижения! — стал ходить возле гостиницы и ждать ее. Но она выходила, и он сразу же убегал, чтоб даже случайно не встретиться, потому что лицом к лицу с ней он с беспощадной ясностью понимал, что все это чепуха, чепуха, чепуха и ни с чем похожим к ней и сунуться нельзя; но она проходила мимо, он переставал ее видеть, и все томления начинались снова: каток, поездка в авто, разговоры наедине — и дальше, дальше, до самой развязки.
Вот так бы и оставить ее в этом блеске и тепле, не вынимать ее из воображения, но что делать со студийцами? Уже пошло, пошло греметь по студии, и одни уже по-настоящему завидуют, другие посмеиваются, девчонки ревнуют, а Онуфриенко каждый раз, выслушав его последний рассказ, спрашивал:
— Ну, и все?!
И тут Костя тупился и воровато говорил:
— Ну вот еще! Выдумаешь тоже!
И Онуфриенко отвечал словами Виктора:
— Экий ты лопух! Ничего не понимаешь! — И это тоже было приятно.
Врать о ней стало его почти физиологической потребностью. Он уж дня не мог бы прожить без новой сказки о ней.
Теперь и рассказы о катке не удовлетворяли его — надо было что-то новое, и вот однажды он рассказал Онуфриенко об одном очень длинном и хитро задуманном разговоре, где все вертелось на остриях, на двусмысленных вопросах и ответах, которые были почти полным признанием. Онуфриенко хмуро выслушал до конца (был выходной, и они шатались по городу) и сказал:
— Вот что я тебе скажу: прохлопаешь ты все на свете. — Он сурово посмотрел на него. — Ну а что? На кой ты ей черт нужен со своими рассуждениями? У бабы кровь из зубов идет, а он сопли на кулак мотает. Плюнет, и всё.
— Плюнет? — как бы колеблясь спросил Костя.
Онуфриенко грубо фыркнул:
— А смотреть, что ли, будет?
— Так что ж, по-твоему, делать? — спросил Костя.
— А вот! — И тут Костя увидел, что Онуфриенко прямым путем привел его к гостинице. — Вот сейчас же, и так, чтоб я видел, заходи и говори с ней, понял? А я тут буду ждать.
И Косте пришлось зайти.
Он думал, что дело обойдется так — он скажет Онуфриенко: «Подожди тут — я узнаю: дома ли?» Зайдет в гостиницу, быстро поднимется на ресторан-крышу, возьмет в буфете пару апельсинов, потом, запыхавшись, выскочит и испуганно скажет: «Идем скорее» — и уже на углу объяснит: «У нее там и директор, и худрук, и какой-то военный! Я еле ноги унес», — и по дороге, выворачивая из кармана апельсины, расскажет: «Выскочила за мной в переднюю и сует-сует мне что-то в карманы. Темно, не вижу что, а посмотрел: апельсины! Нет, она хорошая баба», — и Онуфриенко, конечно, поверит — доказательство-то в руке! Но все получилось по-иному. Когда он заикнулся: «Ну, ты меня тут…» — Онуфриенко вдруг задумчиво сказал: «А стой-ка, и я поднимусь — позвоню», — и спокойно взял Костю под руку — это было так неожиданно, что Костя сразу потерялся. Они вошли в вестибюль и пошли по лестнице — Костя впереди, Онуфриенко за ним. Поднялись по одной лестнице, поднялись по другой, устланной красными дорожками, и остановились на площадке возле трех пальм и зеркала.
— Ну, она на этом этаже живет? — сказал Онуфриенко. — Так?
— Да! — подтвердил Костя.
— И в эту сторону — стой-ка! — Онуфриенко подошел к лестнице и посмотрел на дощечку с номерами. — Да, в эту! Ну иди, я буду звонить, — и он подошел к телефону.
Костя пошел, дошел до номера Нины, остановился возле двери и вдруг почувствовал на затылке взгляд Онуфриенко. Ему страшно захотелось обернуться, но он не посмел, а как заводной поднял руку и громко, отчетливо постучал, и сейчас же сзади звякнул телефон и Онуфриенко сказал:
— Будьте любезны, дайте… — и назвал какой-то номер.
Костя надеялся, что дома никого не окажется или откроет ему Даша, но дверь вдруг сразу распахнулась, и на пороге показалась Нина, на ней была простая белая блузка и на ногах широкие туфли из белого меха.