Николай Дежнев
Александр Степанович жил…
Александр Степанович жил в деревне «Верхние Лужки» уже несколько дней. Он приехал сюда с мыслью закончить вчерне давно уже начатую диссертацию. Последнее время работа продвигалась с трудом и Блохин, — фамилия Александра Степановича была Блохин, — решил взять полагавшийся ему отпуск и, может быть в первый раз в жизни, побыть одному. Конечно, написание недостающей главы, как он считал, самой важной, отдыхом назвать нельзя, но, все же, это было много лучше, чем тащиться с семьей на опостылевший юг.
Деревня «Верхние Лужки» была выбрана Блохиным по зрелому соображению. Здесь было тихо и такой центр человеческой цивилизации, как город Рязань, находился всего в часе езды. Опять же в Рязани проживал владелец дома, старый друг Блохина с институтских времен. Впрочем, если честно сказать, то выбора у Александра Степановича просто не было.
Раньше, как вспоминали старожилы, в «Верхних Лужках» насчитывалось домов этак с полтыщи. Теперь же, сказать, что триста, — было бы много. Дома, по большей части, стояли заколоченные и оживали только летом, когда, в преддверии детских каникул, наследники недвижимой собственности вспоминали откуда они происходили родом. В то же время, как и прежде, в «Верхних Лужках» находилась усадьба средней руки совхоза и работала школа-восьмилетка, двухэтажное здание которой стояло бок о бок с церковью. Церковь, правда, сгорела еще в тридцатых, в конце пятидесятых ее начали было ремонтировать, но, видно, передумали и теперь использовали как склад. Внизу, под косогором, за заливным лугом с оставшимися с весны озерами, текла Ока. Александру Степановичу место нравилось.
Против ожидания дом оказался в полном порядке, нигде не тек и имел всего две подпорки. В распоряжение жильца были так же отданы заросший лебедой огород, покосившийся, полный дровами сарай и газовая плита о двух конфорках с большим баллоном привозного газа. Короче — живи, не хочу!
Стоял июнь. С утра лучи солнца пробивались через маленькое, заросшее паутиной окно и ровным квадратом ложились на крашеные доски пола. На соседском дворе кричал петух, мычали в отдалении коровы и пастух, нещадно щелкая кнутом, уныло брел вдоль пустой, грязной улицы. Иногда его ноги скользили, он скатывался в глубокую, пробитую грузовиками колею, отчего громко и монотонно ругался матом. Стадо спускалось под гору и улица снова затихала.
Александр Степанович открывал глаза и долго лежал, блаженно позевывая и потягиваясь под тяжелым ватным одеялом, прикидывая, а не поспать ли еще. В Москве приходилось подниматься рано, здесь же, в тишине и прохладе старого дома, Блохин позволял себе отсыпаться. Смежив веки он еще нежился в приятной и легкой дреме и милые, знакомые образы выплывали откуда-то из небытия. Все медленно, плавно шло по кругу и, незаметно растворяясь и все-таки присутствуя в каждом новом повороте сновидения, рождалось чувство покоя, согласия с собой и внутренней тишины. Кто-то звал его из далекого далека, манил и несбывшееся сладко щемило и обещало и от этого на какое-то мгновение становилось реальным, оставаясь меж тем частью сна.
Часам к одиннадцати, когда позавтракавший яичницей с салом и чисто выбритый Блохин садился за работу, с запада, из-за реки, медленно и неотвратимо налезали серые, с черным подбрюшьем облака и начинал накрапывать дождь. К полудню дождь расходился не на шутку и уже лил до глубокой ночи. Так повторялось изо дня в день, Казалось бы что остается — работай, но Блохин не мог. Что-то мешало. Хотелось просто сидеть и так вот бесцельно смотреть на бревенчатую, кое-где в трещинах стену, на икону с извечными бумажными цветами и слушать, слушать монотонную дробь дождя. Иногда он топил печь и тогда устраивался так, чтобы в приоткрытую дверцу ему виден был огонь. Поленья потрескивали и его мысли убегали далеко, далеко и он уже сам не знал о чем думает. Приходила истома. Александр Степанович валился на кровать и спал мертвецким сном, немолодой, усталый человек. Так прошло дней, наверное, десять…
И вдруг наступила жара. Она пришла в один день и уже невозможно было поверить в утомительный, скучный дождь, в блеклые краски земли и неба. Если раньше, в холод, Блохин любил коротать вечера у печки за неприхотливым, случайным чтением, то теперь, когда солнце начинало быстро катиться за реку, он приходил на высокий берег и сидел там на сваленных у забора бревнах. Перед ним, притихшая в предчувствии близкой ночи, лежала заокская даль. На фоне просветлевшего на горизонте неба, над ровными, словно подстриженными лесами, картинно замерли пышнотелые облака. Ни ветерка.
Сразу по приезде, Блохин договорился брать в деревне молоко и каждый вечер, вооружившись бидоном, ходил за несколько домов к тетке Михевне. В тот день молоко ему вынесла Лида. Она вышла навстречу, очень прямо держа спину и далеко вынося худые, в резиновых сапогах, ноги. Они разговорились и потом долго еще сидели на бревнах, пока внизу не прогромыхал грузовик с доярками из-за реки и не прошел качаясь подвыпивший сосед Блохина Семен. С этого дня они встречались ежедневно и сидение на бревнах превратилось в своего рода ритуал. Разговор их то вспыхивал, то сам собой угасал и тогда они сидели молча и говорить было не обязательно. В первый же день Лида рассказала Блохину про свою жизнь, что ей скоро уже двадцать шесть, что, окончив институт, она вернулась в родную деревню учительствовать и что оставшийся в городе муж пьет и она с ним разводится. Живет она тут безвылазно, правда в прошлом году ездила в Ленинград. Город ей понравился, но жить там сыро и холодно.
Александр Степанович слушал, посмеивался про себя, но, слово за слово, и он стал рассказывать о своем житье-бытье, о том, что не отгорело еще в этой жизни. Получалось это как-то само собой, ненароком.
— Так по столичным-то меркам вы, выходит, неудачник?
— Это почему? — Искренне удивился Блохин.
— Ну как же! — Она поправила очки. — Мне говорили, сейчас кандидатами становятся к тридцати, а вам вон под сорок!..
— Кто говорил? — Опешил Блохин.
— А, неважно… — она махнула рукой, туго натянув на острые колени платье. — Вы только не обижайтесь…
Неожиданно Блохин увидел себя глазами этой востроносой, такой еще молодой женщины, увидел сидящим на ярко-рыжих, в лучах заходящего солнца, бревнах, с брюшком и уже порядочной лысиной. Жаркая волна недовольства собой обдала все его существо, ему вдруг стало неуютно и противно. Лидия не унималась.
— А жена у вас красивая?
— Как тебе сказать… — промычал он в замешательстве, не в силах сразу пережить нахлынувшее на него чувство самоуничижения.
— Вы ведь друг друга не любите? Ведь не любите, правда? — Она заглянула ему в глаза. — Я это сразу поняла… Это она заставляет вас писать диссертацию…
— Ну, уж нет! — Возмутился Блохин. — Ты просто злая, невоспитанная девчонка…!
Он резко поднялся и, старательно втягивая живот и придерживая пальцем крышку бидона, быстро пошел вдоль забора. У задней калитки сада он обернулся. Лида все так же сидела обхватив руками длинные ноги и смотрела куда-то за реку.
Два следующих дня Блохин усердно работал и, не сознаваясь себе в том, старался меньше есть. Прохаживаясь по дому и разминая ноги он, время от времени, останавливался перед большим, в изъеденной жуком раме, зеркалом и пристально рассматривал свое отражение. О Лиде он не думал. Он думал о себе.
Они встретились снова и, как в первый раз, сидели на сваленных у забора бревнах. Блохин курил. Он держался без курева две недели, но тут нашел в буфете начатую пачку сигарет и не выдержал, задымил. Из сада за их спиной удушливо пахло жасмином.
— Так и будешь здесь жить?
— Ага, — кивнула Лида, — что ж не жить то… Здесь жить можно. Народ у нас, правда, тяжелый, но отходчивый, зла не держит. Ну, а красота, сами видите, вон она…!
Следуя за ее рукой, Блохин перевел взгляд на Оку, на светлую за лесами даль, на медленно бредущих по зелени луга пятнистых коров.