Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Меня заставили, меня заставили, меня…

Потом упал на колени, закрыл лицо руками.

— Каждую ночь, стоило мне закрыть глаза, я видел ее в объятиях другого. Кошмарный сон преследовал меня. Я забыл, что значит жить, потому что жизнь стала страхом потерять ее. Часто, изводимый галлюцинациями, со шпагой в руке я бегал по дому, угрожая всем и каждому заколоть при малейшем подозрении. Я перестал ходить в церковь, я боялся, что убью священника, когда она подходила поцеловать ему руку и получить благословение. У меня больше не было сил, я сгорал на костре собственной любви…

В ту ночь я проснулся от страха. Мое тело исходило им, я физически чувствовал его запах. Наспех одевшись, я выскользнул на улицу. Черные глыбы домов великанами навалились на меня, и лишь свет луны манил куда-то в поднебесье. Я побежал, и шаги, глухо стуча по мостовой, отдавались в моей бедной голове. Мне чудилось, что она зовет меня, умоляет вернуться, но я все бежал, метался по спящему городу, пока не упал обессиленный. Наверное, какое-то время я пробыл в забытьи, когда же открыл глаза, шпиль собора прямо надо мной протыкал высокое небо, раскалывая надвое луну. Я понял, где нахожусь. Неожиданно на ступенях соседнего дома я увидел темную фигуру. Я узнал его. Черная сгорбленная спина настоятеля-доминиканца мелькнула в проеме двери и исчезла. Он не звал меня, я сам пошел за ним. Это было наваждение. Поднявшись по плоским, выщербленным временем ступеням, я оказался в большой комнате, посреди которой стоял массивный стол, на нем горела свеча. В ее свете неестественно белым казался лист бумаги. Стены комнаты утопали в темноте.

— Пиши! — Голос доминиканца донесся откуда-то из угла.

Плохо понимая, что делаю, я сел за стол и начал писать. Немели пальцы, рука отказывалась мне повиноваться, но, охваченный воспоминаниями, я продолжал водить пером по бумаге, не в силах остановиться. Я писал о ней, о счастье видеть ее нисходящей с небес, о благоговении и блаженстве обладать ангелом во плоти. Я писал о себе, о том, до чего может довести человека любовь. Ослепительные картины счастья и наслаждения, страх потерять ее и страдания вставали передо мной, и я писал, захлебываясь от чувств и испытывая истинное облегчение от возможности рассказать о том, чем жил. Запах ладана ударял в голову; когда в поисках достойного сравнения я отрывался от бумаги, глаза мои встречали его остановившийся взгляд, и не было сил отвести их от костлявого лица иезуита. Язычок пламени плясал, умирая, что-то уходило из моей жизни, и я это чувствовал. Наконец голова моя упала на стол, рука выпустила перо, и бумага выскользнула из-под нее.

Он читал. Он читал медленно и звучно. Он читал так, как если бы сам испытывал все то, что было сказано словом. Ровный звук его голоса усыплял, и я впал в забытье, но стоило ему замолчать, как я очнулся.

— Подпиши!

Я не понял, и он повторил:

— Подпиши! — и с силой прижал к листу мою руку.

Я подписал. Я подписал донос!

— Вот и все! — Доминиканец поднес к моим губам чашу с вином. — Я знал, что рано или поздно ты придешь. Кто-то из нас троих должен был умереть — это выпало ей! Я инквизитор, ты доносчик, она жертва — любовный треугольник!

Он улыбнулся одними губами. Я вскочил, но в следующую секунду уже лежал на полу. Он стоял надо мной, как обычно сгорбив спину, свесив длинные руки.

— Только ведьма способна так овладеть человеком. Тебе не о чем жалеть, у тебя останется память о ней, а что в этом мире может быть лучше воспоминаний! Можно отнять честь, можно — деньги, но то, что ты пережил, отнять нельзя. Ты будешь обладать ею вечно… — Он замолчал, потом добавил: — И я!

— Я убью тебя! — Мои губы шевелились беззвучно, но он понял.

— Знаю. Но какое это имеет значение? Все уже в прошлом. Ее нет, она для тебя мертва!

На коленях, на животе, как последняя тварь, я ползал за ним, хватая за подол рясы, заклинал всеми святыми отдать мне бумагу. Он только грустно, сочувственно улыбался, как всегда улыбался прихожанам с кафедры, и хвалил мое религиозное рвение. Потом что-то случилось, и на меня обрушилась чернота. Я все бы отдал, только бы умереть в ту ночь, но рассвет застал меня лежащим на ступенях храма. Вверху, над моей головой, освещенное первыми лучами солнца, трепетало на ветерке знамя ордена доминиканцев. С его полотнища на меня почти весело и строго взирал добродушный монах, у его ног на облаке возлежала собака.

Я убил его в ночь после аутодафе. Он не сопротивлялся. А днем, зажатый со всех сторон толпой, я стоял на площади. Доминиканец отказал ей в последнем акте милосердия, и ее сожгли живой. С тех пор мне холодно. Где бы я ни был, передо мной всегда разжигают огонь.

Он замолчал, поднял на меня полный боли и отчаяния взгляд.

— Ты пришла убить меня? Убей! Нет ничего страшнее того ужаса, что я испытываю перед собой. — Он протянул мне нож. — Или, хочешь, я сам убью себя…

Отсвет камина упал на его лицо, безумием зажегся в глазах.

— Меня заставили, меня заста… — Старик захрипел, покачнулся, сделал шаг и рухнул к моим ногам. Нож выпал и, переваливаясь круглой рукояткой, покатился по доскам пола. Бог уберег несчастного от последнего греха, милостиво прибрав его душу.

В ту ночь я долго сидела, глядя на распростертое тело, потом зажгла от камина свечу и тихо пошла по дому. Он был пуст, темен и удивительно печален. Я поднесла пламя свечи к тяжелым портьерам, и они разом занялись ярким, веселым огнем. Потом загорелись стены, потолок. Никто уже не имел права жить в доме, где день за днем четверть века умирал человек. Когда пламя охватило крышу, я вылетела из окна и, обернувшись, увидела, как на улицу выскользнул мужчина и в сполохах пожара побежал по кривой, залитой лунным светом улице, побежал к той, кого не переставал любить всю жизнь…

Миледи поднялась, сошла по лесенке в партер. Лицо ее было бледно, огромные глаза сухо, угрожающе блестели.

— В ту ночь, — продолжала она, с прищуром глядя на Лукария, — в ту ночь я поняла, что доставшееся мне в наследство чувство живет во мне и будет жить всегда! Через века я пронесла мою любовь и… только встретив вас, поняла, что значит она для меня. Я люблю вас! Вы принадлежите мне!

Она приблизила к нему лицо. Черты его обострились, выражение стало хищным. Веки медленно опустились, притушив неистовый блеск зеленых глаз, и тут же взмыли. Лукарию показалось, что при каждом взмахе ресниц черные мысли стаей летучих мышей срываются и долго носятся под сводами театра. Ее красивые губы тронула усмешка, она прошептала:

— Берегитесь!.. Я никому вас не отдам! И не смейте называть меня «миледи» — мое имя Люси!

2

В новом, построенном к Олимпиаде здании телецентра коридоры идут по периметру. Прямо посредине его разделенное на множество студий и подсобных помещений пространство разрезает помпезная лестница, заканчивающаяся подобием зимнего сада. Ею, впрочем, как и чудом отечественной ботанической мысли, никто не пользуется. На созерцание чахлой природы у обитателей телефилиала сумасшедшего дома просто нет времени, ну а что до парадных лестничных маршей, они освещены настолько искусно, что откровенно опасны для жизни: сломать на них только ногу можно считать крупным везением.

Миновав дверь студии новостей, у которой маялся от безделья дежурный милиционер, Анна завернула за угол и вошла в аппаратную. Часы на одном из составленных в «стенку» мониторов-телевизоров показывали без четверти восемь. До эфира оставалось пятнадцать минут. За толстым, отделявшим студию от аппаратной стеклом техники поправляли заставку новостей, телеоператор возился с одной из стационарных камер. Пройдя вдоль длинного ряда пультов, Анна села в кресло выпускающего режиссера, привычно обвела взглядом экраны телевизоров. Все было, как говорят космонавты, штатно. В любой другой день она пришла бы сюда вместе со всей бригадой, ввалились бы в аппаратную гурьбой за десять минут до эфира, но сегодня ей хотелось побыть одной. Немного, всего пять минут. Конечно, в круговерти дня никто не вспомнит о маленьком юбилее, и эти пять минут были единственной возможностью отметить скромное событие ее жизни. Анна положила перед собой рабочую папку с бумагами, откинулась на спинку вращающегося кресла. Десять лет в жизни женщины — большой срок. Все эти годы она прожила в этом нашпигованном электроникой здании, которое, и эта мысль удивила, стало ее вторым домом. Или первым?.. Усилием воли Анна заставила себя не думать ни о чем, кроме предстоящей передачи. Достав из папки монтажный лист программы новостей, она еще раз пробежала его глазами. Колонки цифр, последовательность сюжетов, их длительность в эфире. Все начнется с шапки новостей, потом — сессия парламента, за ней — включение комментатора, отбивка… Что ж, ничего необычного. Передача продумана и логически выстроена, правда, в прямом эфире никто не застрахован от накладок. Анна улыбнулась, вспомнила, как совсем недавно за несколько секунд до начала эфира прошел сбой Мосэнерго и «вылетела» камера телесуфлера. Это только кажется, что комментатор легко импровизирует, честно глядя в глаза телезрителям, на самом деле он в это время прилежно считывает заготовленный текст с бегущих перед ним строк телесуфлера. Смешно было видеть, как один из известных в стране тележурналистов открыл с готовностью рот, да так и остался: текста не последовало. Естественно, был средних размеров скандальчик.

14
{"b":"159034","o":1}