При штабе полка был писарь Кидайло, почти идиот, со слюнявым ртом, очевидно, шизофреник и клептоман, весь покрытый вшами, расчесами и экземой. Один из моих главных мучителей и гонителей, юнкер Прибыльский, «тоняга» с усиками и с незалеченным сифилисом, увидев у меня на брови вошь, сказал: «Твоя фамилия, случайно, не Кидайло?» С тех пор меня все начали называть «Кидайло», «второй Кидайло», «братец Кидайлы».
Я решил, что если в течение трех-четырех дней не будет боя, в котором я смогу «найти славу или смерть», то я застрелюсь. Научился для этой цели спускать курок пальцем ноги… Думаю, что я так бы и сделал, терпению моему действительно пришел конец.
Перелом произошел неожиданно. Началось с того, что поручик Девитт, временно командовавший нашим эскадроном, помнивший меня по пешему эскадрону и отмечавший мое поведение под огнем, приказал вахмистру сменить мне коня — вместо глупого, нервного и очень высокого жеребца Бебута, который презирал меня не меньше, чем юнкер Прибыльский, мне дали мерина Башкира. Это был среднего роста добрый конь с хорошим, широким, покойным шагом, недурным карьером и удивительно ровным и покладистым характером. Мы с ним очень быстро подружились. В моем полном одиночестве, во враждебности окружения появился просвет. Башкир стал мне и другом, и товарищем, и объектом моей любви и заботы. Ради него я легче преодолевал свое смущение и страх перед крестьянами, когда добывал ему два раза в день по полной торбе овса, ради него я научился отличать хорошее сено от скверного и быстро надергивать полную охапку его. Я всегда находил ему в холод и дождь уютное укрытие на ночь, наловчился растирать ему спину перед седловкой и после расседлывания и массировать брюхо, когда оно у него болело. Это случалось, если вместо овса он получал ячмень. Он в свою очередь неподвижно стоял, когда я садился и слезал, что я теперь делал довольно ловко, никогда не отставал от впереди идущего коня и не выходил из строя, даже если я засыпал на нем, а это со мной случалось часто, никогда не загаживал себе хвоста и волос под бабками и, главное, хорошо меня знал и приветствовал уютным и ласковым утробным полуржанием-полукряхтением.
Первым признаком изменения отношения ко мне была похвала самого старого драгуна в нашем эскадроне, сорокалетнего Романенка. Он сказал: «Дурни, то с Шверобовича смеются, мусят у него учиться, як худобу годувать та охаживать, смотрить, який его кинь став гладкий та добрий. Важний с него буде драгун».
Подтянулся и я сам — время от времени мылся, стирал и кипятил белье, прокаливал в печке обмундирование. Это было, правда, очень рискованно — никогда нельзя было быть уверенным, что не раздастся истошный вопль дневального, а то и самого вахмистра: «Выводи!» — а ты голый сидишь! Таким образом бог наказал моего главного травителя, юнкера Прибыльского — он вылетел из хаты в шинели на голое тело и в сапогах на босу ногу, со всей своей одеждой и амуницией под мышкой, набросил на коня седло и с места в карьер поскакал со двора на улицу, где уже строился эскадрон. Ударился лбом о стреху ворот и повис на них, так как конь из‑под него убежал. Седло свалилось, одежда, белье, шашка, патронташ разлетелись по всему двору, шинель распахнулась, и он предстал перед всей проходившей по селу дивизией в чем мать родила. Я ненавидел его лютой ненавистью, но все же пожалел и помог ему оседлать пойманного кем-то коня и собрать мокрое белье и упавшее в грязь обмундирование и амуницию. Как это ни странно, но после этого случая он стал относиться ко мне еще хуже. Юнкера — этот, Прибыльский, и другой, Копецкий, — были самыми отвратительными негодяями из всех почти, за редким исключением, мерзавцев, составлявших наш дивизион. Оба, несмотря на сифилис, которого нисколько не скрывали и не стыдились, приставали ко всем мало-мальски привлекательным женщинам. Оба были фанфаронами, «тонягами» и подлыми, трусливыми хамами. Наглость, бесчестность, умение словчить так, чтобы трудное и опасное свалить на других, а легкое и выгодное (и в смысле славы и в смысле добычи) взять на себя — было их системой, методом. Прибыльский, кроме того, был еще и на редкость глуп и почти лишен дара нормальной речи. Кроме изощренной матерной ругани и отвратительного, но богатейшего набора похабных поговорок и прибауток, постоянно сопровождавшихся хвастливым «не будь я юнкер Прибыльский», я от него вообще ничего не слышал.
Копецкий был болтливее, он был даже способен развивать какие-то «идеологические» построения о том, как надо воспитывать, «отмуштровывать» простой народ, «хлопов», как он его называл. По тому, как он цукал своего дружка и воспитанника, совсем юного ставропольского паренька Кузьменко, из которого сделал себе «холуя» (денщика), и как зверски обращался со своими конями, можно было представить себе его методы воспитания.
Коней Копецкий менял беспрестанно — стоило ему увидеть у крестьянина крепкую и рослую лошадь, он ее забирал, отдавая взамен свою, всегда истощенную и забитую до одури. Много раз он и ко мне подкатывался, то угрозами, то обещаниями пытаясь вынудить меня отдать ему моего любимого Башкира, но уж тут и я свирепел и проявлял силу воли и упорство.
Так и не удалось ему разлучить меня с моим единственным другом.
Ездить я стал более или менее прилично, во всяком случае, издевательств и насмешек я больше не слышал. Усвоил я и основы ухода за конем: когда напоить, чтобы не опоить, как, когда и чем кормить, когда можно дать попастись и что для этого надо сделать, чтобы конь не «заподпружился», как высвистать у него мочу, как сидеть на нем, если он начнет мочиться в походе, как облегчить ему подъем в гору, как обезопасить ему крутой спуск, научился удерживать его поводом от падения, если он споткнется. Хотя мы не слезали с коня иногда часов по десять-двенадцать, ни разу не была у него набита холка, никаких не было потертостей и сбитостей. Он был одним из самых «гладких» коней в эскадроне. В этом отношении я был образцовым наездником, но зато во время, правда редких, учений (не до этого было нашим господам офицерам) я демонстрировал свою полную наездническую беспомощность: барьеров брать не умел, рубки не знал, вольтижировкой, даже примитивной, не владел, управлять конем шенкелями не умел. На карьере и галопе, да даже на быстрой рыси обязательно держался за луку, так как боялся свалиться. Но передвигались мы по большей части шагом или небыстрой рысью, и на этих аллюрах я держался крепко, а на шагу даже дремал…
Надо мне было попасть в серьезную передрягу, чтобы совсем освоиться и почувствовать себя в седле уверенно. Как-то раз мы ехали в большой офицерский (то есть под командованием офицера) разъезд. Два драгуна были высланы в головной дозор, по одному в боковые. Я был в правом боковом дозоре. Мы полем шли в направлении большого села, и, когда головной дозор уже скрылся за крайними дворами, я увидел, что сбоку, по большой дороге, шедшей под углом к тому направлению, каким ехал наш разъезд, в село втягивается густая и длинная колонна конницы. По направлению пути это могли быть и наши, но мог быть и неприятель. Я остановился и только хотел обратить внимание командира разъезда на эту колонну, как в селе раздалось несколько выстрелов и из-за домов вылетел всадник и лошадь без всадника. Всадник скакал к разъезду, но, не проехав и десятка саженей, свалился с седла, и лошадь, протащив его немного, остановилась. Все было понятно. Я поскакал к разъезду, который полным махом, разбившись в бесформенную стаю, драпал прочь от села. Вокруг меня начали свистать пули. Оглянувшись, я увидел, что вся колонна, не войдя в село, перестроила фронт и широкой и густой лавой неслась за мной. Вот тут я оценил Башкира: он терпеть не мог свиста пуль, мне не пришлось его подгонять — он скакал так, что прямо стелился по пашне, а я только молил его: «Башкирушка, дорогой, ненаглядный мой, только не споткнись».
Лава с криком и пальбой не отставала, отдельные всадники даже нагоняли меня, основная группа нашего разъезда виднелась далеко вправо от меня… Я понял свою, вернее, Башкира ошибку — он помчался к хуторам, из которых мы выехали в разъезд, и поэтому вышло, что мы скакали не от неприятеля, а под углом к нему. Ясно, что левый фланг лавы нагонял нас. Перед нами оказалась глубокая балка, мы спустились в нее и по ее дну проехали вправо. Крики и пальба прекратились. Я слез и вскарабкался до края балки и осторожно выглянул — лава, построившись колонной, шла по направлению к селу. Очевидно, они опасались, преследуя незначительный разъезд, наскочить на засаду. Я подождал, пока колонна втянулась в деревню, прошел еще с версту по балке, ведя Башкира в поводу, нашел плавный спуск, выехал из оврага и шагом поехал к хуторам. Наш разъезд уже был там, и стоявшая на этом и соседних хуторах батарея и наши эскадроны, прервав дневку, собирались отходить.