Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шестого июня открыли сезон «Вишневым садом». Приехавший за десять дней до открытия Иван Яковлевич Гремиславский подобрал два стареньких павильона и довел их до подобия симовской декорации. Для первого и четвертого действий был взят желто-розовый, с цветочками (так называемый «обойный», писанный под обои) павильон. Иван Яковлевич размыл его так, что цветочки исчезли, а стены приобрели белесый, выгоревший цвет. На одной из стенок была написана маслом кафельная печка и к ней сделана из двух обтянутых холстом ящиков лежанка. Она тоже была написана маслом под кафель. На стенках были написаны квадраты и овалы, изображавшие невыгоревшие места. В первом действии они были закрыты фанерными миниатюрами и портретами и несколькими «настоящими» (то есть взятыми из московского реквизита) вышивками и гобеленчиками. Когда в четвертом действии все это снималось и стены оказывались голыми, эти «невыгоревшие» следы картин и мебели создавали ощущение покинутого помещения, заброшенного гнезда.

Долго Иван Яковлевич мучился со шкафом: «многоуважаемый шкаф» — вещь, сделанная в 1790‑х годах, книжный шкаф конца позапрошлого века. Найти такой предмет в запаснике театральной мебели харьковского театра оказалось невозможно, и Иван Яковлевич, обнаружив более или менее подходящий шкаф в квартире одного харьковского зубного врача, выпросил его на период гастролей, пообещав контрамарки на все спектакли.

После премьеры супруга этого дантиста на весь зал громогласно, своей харьковско-ростовской певучей скороговоркой оповещала родных, знакомых и незнакомых о своем участии в успехе москвичей.

Остальную мебель удалось подобрать в театре. Для третьего действия Иван Яковлевич приспособил зеленый, «ампирный» павильон («залу»), к которому пришлось сделать новую дверь с форточкой в нижней филенке, что необходимо для вылезания Ани и Вари в сцене фокусов. Написать деревья и кустики, чтобы превратить залу в «боскетную», как это было в Москве, ему не позволили. Декорации второго действия подобраны были очень удачно из здесь имевшихся. Сколотили старую садовую скамью, положили три большие кучи сена, вместо часовни стояла беседка из «Дворянского гнезда» — все было «почти как в Москве».

Ольга Леонардовна была довольна и благодарна Ивану Яковлевичу. Костюмы и игровой реквизит были все свои, из Москвы. Остальное подбирали на месте, всегда была канитель с чемоданами — актеры обещали приносить свои и забывали или не хотели, и к общему выходу в первом действии начиналась паника. Двое исполнителей были участниками первого спектакля 1904 года: Ольга Леонардовна — Раневская и Н. Г. Александров — Яша. Остальные (кроме Василия Ивановича — Епиходова и Краснопольской — Ани) тоже играли в Москве. Гаева играл Подгорный. Не знаю, было ли это лучше тогда, чем в 30‑е годы, но меня он трогал очень. Стыдно сказать, но больше, чем Константин Сергеевич, которого я незадолго до поездки видел в Москве. Когда в четвертом действии он говорил о том, что в троицын день сидел на окне и смотрел, как его отец шел в церковь, я каждый раз ревел горькими слезами. Он очень играл барина, аристократа, демонстрировал хорошие манеры, барственность. Думаю, что за этим ничего подлинного не было. Но и мне и харьковской публике он очень нравился.

Массалитинов был, мне кажется, Лопахиным, лучшим даже по сравнению с Л. М. Леонидовым, которого я, правда, помнил тогда смутно. Он был очень страстен и убедителен во втором действии, очень хорошо играл сцену с Петей в четвертом (про мак и «Дойдешь?»). Но в третьем действии был лобово-груб, неизвестно откуда у него могло возникнуть, да и не возникало «Отчего же, отчего вы меня не послушали?», потому что, мне кажется, он не любил Раневскую так, как любит ее чеховский Лопахин. «Тонких пальцев», «нежной души», которые так изумительны у Чехова, и у него не было, да я не знаю, были ли они у кого-нибудь из других Лопахиных… Сцена с Варей (объяснение) была одна из лучших в спектакле, главным образом благодаря совершенно изумительной Варе — Крыжановской. Я помню многих Варь, но такой чистой, строгой, бесконечно влюбленной в семью и дом и в то же время тупой и нудной в своей порядочности не помню. Насквозь народная, русская в самом лучшем смысле мещаночка и этим чуждая дворянской, по-другому очень русской в своей почти богемной безалаберности семье. В ней была очень чеховская, женственная деловитость, в чем-то роднившая ее и с Соней («Дядя Ваня») и с Таней («Черный монах»). Я думаю, что лучше, нежнее принять Аню и увести ее спать, чем это делала Крыжановская в первом действии, никто бы не мог. По сравнению с ней всегда особенно театрально, «по-любовнически», но без полноты любви звучали завершающие акт слова Пети Трофимова — Берсенева: «Солнышко мое! Весна моя!»

Берсенев много играл любовников, влюбленных, но, как мне кажется, не умел любить на сцене. Я плохо помню Василия Ивановича в этой роли, но и у Подгорного и особенно у В. А. Орлова слова «Солнышко мое! Весна моя!», да еще под жалейку и скворцов, всегда вызывали у меня спазмы в горле. А у Берсенева это была декламация. Да и всю роль он играл холодно: и монолог второго действия, и «Дойду» четвертого и «Он мелкий негодяй, ничтожество» третьего — все было пусто. Но, во всяком случае, его исполнение было на вполне достойном, московском уровне.

Бакшеев в Пищике хорошо повторял Грибунина и мне нравился очень, но когда я потом снова увидел самого Владимира Федоровича, то понял, как только внешне и механично Бакшеев воспринял грибунинский рисунок.

В. Н. Павлова была лиричной и смешной Шарлоттой Ивановной, жалкой и нелепой. Очень ей удавался немецкий акцент — мягко и точно. После Е. П. Муратовой это была, конечно, лучшая Шарлотта.

Прелестна была В. Г. Орлова — Дуняша. Она меньше играла влюбленную горничную, немного нелепую и смешную, как ее всегда (и, вероятно, правильно) играют, чем влюбленную, одержимую любовью, почти Изольду, выпившую волшебный напиток. Первым объятием Яша покорил ее навсегда, и она была одурманена любовью до конца… Мне она нравилась очень.

Павлов был отличным Фирсом, может быть, немного слишком сердитым, особенно в сравнении с Артемом.

Явно неудачна была Аня — Краснопольская, коротенькая, полненькая, этакая сдобненькая пышечка, причесанная под девочку, с лихим локоном над глазом… Но Харькову она пришлась по вкусу. У меня в Харькове оказался школьный товарищ; у него в семье я слышал: «Краснопольская — душка, такая прелестная, прямо девочка — нежненькая, миленькая… Ну просто конфетка!»

В том же доме, думаю, довольно типичном для цвета харьковской интеллигенции того времени, говорили: «Мадам Книппер играет, конечно, очень хорошо, но настоящего шику ей не хватает, нет в ней дамы из хорошего общества, манеры нет, она не шикарная. Вот если бы в этой роли увидеть…» — они называли харьковскую любимицу публики, актрису «с настоящим шиком». Это было ужасно, но спорить было невозможно. Ольга Леонардовна играла, конечно, без «шика» — она эту роль вообще не играла. Она просто была Любовью Андреевной Раневской, со всей ее биографией, со всей ее безалаберностью, нелепостью, со всеми ее любовями и несчастьями. Милая, легкая, обаятельная, женственная, она была не «ниже любви», как она говорила, а состояла из любви.

Много чеховских ролей сыграла Ольга Леонардовна, все они были ей близки и органичны, все это были ее удачи, но такого полного совпадения актрисы с образом не было ни в чем. Я не хочу сказать, что она была Раневской в жизни, нет, совсем нет, но образ литературный абсолютно совпал с образом сценическим. Я даже не знаю, в какие моменты роли она была выше. Я, пожалуй, больше всего любил все третье действие — от сцены после фокусов: сцену с Петей до ее конца, глаза во время сцены Лопахина и монолога Ани. Даже такая ужасная Аня, как Краснопольская, не могла испортить ей финал акта. Но и «Покойная мама идет по саду» и сцену с Петей в первом действии люблю и помню так, как будто слышал их вчера.

Александров играл на своих еще пятнадцать лет тому назад утвержденных штампах, играл крепко и имел большой успех.

45
{"b":"159031","o":1}