7
Чтобы оценить значение природы, которую она как тема играет у Бернхарда, стоит обратиться к вопросу, какую роль природа играет в австрийской литературе в целом. Австрия — это страна, которая привыкла к тому, чтобы все восхищались ее природой, ее красивыми ландшафтами. Прекрасная природа — гарант австрийского своеобразия и самоощущения. Природа заботится о том, чтобы люди, взрастающие на ее лоне, были добрыми и прекрасными, а поскольку люди, населяющие эту природу, добры и прекрасны, то прекрасна и добра и сама природа. Таким образом, природа в этом замкнутом круговороте печется об австрийском своеобразии, и именно Бернхард пытался разорвать заколдованный круг своими произведениями, прервать эту циркуляцию постоянного австрийского самоутверждения. Природа у Бернхарда вовсе не добра, она антагонистична. Именно она делает человека больным. Природа насыщена антителами, она способна уничтожить человека, она ужасна. «И в самом деле, иной раз природа сворачивает кому-нибудь шею, и тогда замечаешь, насколько бесконечно сложна и страшна она, эта природа», — пишет Бернхард в романе «Стужа». Автор вступает в противостояние с традицией, которая в сильной степени определяла мысли и поведение людей на протяжении многих столетий. Мать Природа — это некоторый топос, устойчивое понятие и выражение, возникшее еще в античности, однако мать эта у Бернхарда жестока и безжалостна: она уничтожает то, что сама породила. И наоборот, она уничтожает нас потому, что мы сами ее уничтожаем. В романе «Стужа» в тех главах, где речь идет о строительстве электростанции, эта тема звучит наиболее отчетливо. В западноевропейской литературе, как известно, представление о том, что мы действуем и должны действовать в согласии с природой, является давно апробированной стоической максимой. «В согласии с природой» — одно из излюбленных выражений Бернхарда, однако у него оно заряжено отрицательным смыслом, пусть автор и восхищен красотой природы. «Если сложить красоту природы с человеческой подлостью, в итоге выходит самоубийство», — написал он однажды, и эта совершенно своеобразная арифметическая операция как раз в силу своей иррациональности подкупает читателя. Природа в произведениях Бернхарда вездесуща; она вгрызается в человеческую жизнь, она является одновременно умерщвляющим и живительным принципом.
8
Однако с природой дело обстоит и иначе: тот, кто уходит в природу, покидает историю, и Гете в этом случае — наиболее яркий пример. Тот, кому природа раскрывается во всем своем божественном сиянии, не нуждается в определении себя с помощью истории. Герои Бернхарда хотя и определены историей, однако они замыкаются в клетке своего одиночества, словно хотят тем самым ускользнуть от изменяющего их воздействия исторических процессов. Художник Штраух в «Стуже» удаляется в альпийскую деревушку Венг. Князь Заурау в «Помешательстве» (1967) затворяется в своем замке Хохгоберниц в лесах Штирии. Плотный снегопад прекрасно иллюстрирует этот принцип бегства из истории; художник Штраух знает, что связано с этим «непрекращающимся снегом»: «Пожалуй, следует поостеречься называть такое развитие событий "историей"». Персонажи Бернхарда предстают как конечный продукт распада, растянувшегося на столетия. Запертые в свои одиночные камеры, они ускользают от перемен, поскольку любое изменение есть изменение лишь в худшую сторону. Здесь стоит задуматься об отношении австрийских писателей к истории. То, что австрийская литература всегда читается сквозь призму обратной проекции на австрийскую историю, совершенно очевидно, однако то, что эта литература вела себя так всегда, словно прячась от любых исторических перемен, также стало общим местом в литературной критике. Праотцом этой антидиалектической позиции является Адальберт Штифтер, и название книги Ульриха Грайнера «Смерть "Бабьего лета"» (1979) наполнено глубоким смыслом. В этой работе широко известный тезис Клаудио Магриса о «габсбургском мифе» в австрийской литературе распространяется и на писателей, пришедших в литературу после 1945 года. Томас Бернхард — главный свидетель этого развития.
Можно по-разному относиться к этой оценке Грайнера (она справедлива далеко не во всем), однако следует признать, что в середине шестидесятых годов в творчестве ряда авторов все более отчетливо обнаруживается тенденция писать, так сказать, атакуя собственные положительные образы истории. В романе Марианны Фриц «Чей язык тебе непонятен» (1985) осуществляется наиболее радикальный расчет с габсбургским мифом: речь идет о судьбе одной рабочей семьи в 1914 году и о битве за крепость Перемышль. Габсбургская монархия предстает здесь не только как многонациональное государство, вбирающее в себя различные культуры, но и как колониальная держава, которая отняла у народов их истинную культуру и религию. Речь не идет о том, чтобы признать правильность подобного суждения. Я намерен лишь показать, как происходит уничтожение иллюзий по поводу собственной истории, как деконструируются не только клише и устоявшиеся представления, но и те конвенции, на которых основывалась эта монархия и которые продолжали вызывать уважение и после ее гибели.
Одним из главных свидетелей обвинения по поводу манипулирования нашим самоощущением с помощью истории является в австрийской литературе Петер Хандке, считающий, что немцы есть тот народ, который очутился на дне исторической пропасти; Хандке заявляет, что ненавидит всех, кто для понимания себя нуждается в истории. Эрнст Яндль, в свою очередь, в пьесе «Из чужих краев» вкладывает в уста главного героя слова: «Ненависть к истории я ощутил еще в нацистские времена, потребности в истории я не испытываю по сию пору».
И у Бернхарда конкретные факты истории чаще всего опущены, вынуты из повествования; однако это представляется мне одним из главных принципов поэтики Бенрнхарда вообще. Факты и даты, персонажи и сами произведения — все они обретают свои контуры лишь после процесса «изничтожения», искоренения, в виде палимпсеста. Бернхард в своих книгах стремится к тому, к чему стремился художник Арнульф Райнер, писавший свои картины поверх других картин.
В романе «Изничтожение» все это выглядит совершенно иначе; в нем конкретная история Австрии вполне узнаваема, хотя и не идет речи о ее пересказе. Однако, и на это следует обратить внимание, эта история предстает как сконцентрированная на одном пятачке земли, в замке Вольфсэгг и в непосредственной близости от него. Замок является моногозначным и широко представленным в австрийской литературе шифром, шифром, обозначающим ряд типичных констелляций: замок как символ отношения властителей и подвластных им людей, как территория власти, как контрастные отношения между прошлым и настоящим и т. п. Австрия представляет свое историческое прошлое с особой охотой прежде всего в истории дворцов и замков, феномена, общего для всей Европы. И Вольфсэгг является таким местом, в котором австрийская история являет себя в концентрированном виде.
Австрия предстает перед нами как страна дремучей политической наивности. Здесь много говорят «об отечестве и правительстве, о демократии, коммунизме и социализме… Однако демократы не знают или не хотят знать, что такое демократия, а коммунисты не знают, что такое коммунизм, социалисты — что такое социализм», — пишет Бернхард в статье «Политическая заутреня» (1986). Легко предположить, что должны существовать демократия, социализм, коммунизм (и, вероятно, отечество и правительство) в подлинном смысле слова, который, однако, недоступен обывательскому сознанию. Бернхард намекает: ярые представители определенного мировоззрения далеки от утопического ядра собственной идеологии. При этом истинные социалисты терпят неудачу, потому что обязательно потерпит неудачу их утопия. И в этом случае автор не приходит к нам на помощь, используя какое-либо определение, что же такое на самом деле социализм и коммунизм. Само собой разумеется, что как раз в то время, когда социалистическая идея утратила весь свой авторитет, которым она обладала в семидесятые годы в странах европейской демократии, мысли Бернхарда приобретают особую весомость и становятся противовесом для расхожих господствующих мнений. Как никто другой, Бернхард расстался со всеми утопиями. Мне представляется, что в творчестве австрийского писателя не остается никакого прибежища для того духа утопии, для «принципа надежды», о котором писал Эрнст Блох. Пространства, в которых Бернхард размещает своих персонажей, герметично замкнуты по отношению к внешнему миру, и в них не происходит никаких изменений.