Литмир - Электронная Библиотека
A
A

День двадцать четвертый

На погребении молодого возчика тоже было много народу. Хозяйке досталось место, так сказать, в первом ряду, в течение всей церемонии она стояла у открытой могилы и плакала. «Сил моих нет. Всегда плачу, когда хоронить иду», — говорит она. Гроб с возчиком несли четверо его бывших одноклассников. Священник сказал что-то про «короткую, но богоугодную жизнь». Невеста стояла между обоими родителями, тоже вся в черном. Процессия двинулась вокруг могилы, каждый взмахивал над ней кропилом, только художник и я оставались на некотором удалении, у кладбищенской стены. Не дожидаясь встречи с родственниками, мы покинули кладбище, спустились по передней лестнице на деревенскую площадь и скромно встали в сторонке. Оркестр заиграл марш, и грома было предостаточно, как водится на сельских похоронах, которые обходятся без скорбной тишины. Еще во время погребения из окон и дверей ближайшей гостиницы доносилось звяканье посуды, приготовленной для поминок. Из бочек выбивались пробки. Под ножами дымилась свежекопченая ветчина. Я подумал о том, что и у нас в Л. похороны протекают по такому же образцу. Может быть, еще помпезнее, поскольку народ более зажиточный. И тут я вдруг задумался о последнем пути какого-нибудь бедолаги, о том, как хоронят кого-нибудь из богадельни, со стройплощадки, из железнодорожного барака. Того, кто «не из наших». Такое я тоже наблюдал, а если бы и нет, то мог бы себе представить. Тут обходится без всякого шума и без отпечатанных извещений, так как на это нет денег, наскоро мажут морилкой гроб из дешевой древесины и тут же, над перенесенным с постели покойником, приколачивают последнюю доску. Никому и в голову не приходит, что, может быть, следует попрощаться с телом. Да и где? В богадельне? В убогом жилище железнодорожника? В столовке электростанций? В конторе целлюлозной фабрики? Нет, поскорее бы заколотить гроб. Какой там священник, его и известить-то не успевают, а часто и не вспоминают о нем вовсе. К чему? Живодер копает яму глубиной два метра двадцать, согласно инструкции, и в семь утра, не собрав и горстки людей, даже из тех, кому делать нечего, живодер и пономарь тащат гроб к яме, опускают и скорехонько закапывают. И рабочий снизу, из долины, может быть уверен, что ни одна собака на его похороны не придет. Другое дело, если он погибнет по всем правилам — как жертва несчастного случая на производстве, тогда его проводит часть коллектива, какие-нибудь слова скажет инженер, а умри он своей смертью, не на рабочем участке, никто и не пошевелится. Жена и та дома останется ввиду холодной погоды и хворости детей. Да и зачем вообще кому-то тащиться на кладбище? «Знатные похороны, — сказал художник на пути домой. — Странное дело, ведь я был тем, кто обменялся с возчиком последними словами. Ни одна душа об этом не знает».

Меня знобило. Во время похорон я опять вдруг подумал о том человеке, которого живодер встретил на перекрестке, возможно, это была развилка, где у лиственничного леса начинается дорога к реке. Мне он представлялся человеком, который находится в таком же положении, как и хозяин. Видимо, он тоже знает, что такое небо в крупную клетку. С детства брошенный всеми, может быть, сирота, третируемый успевающими учениками, караемый учителями, в хвост и в гриву гоняемый солидными ремесленниками и, наконец, почитаемый за дурачка хозяевами. Неясно, в каких отношениях с ним находится хозяйка. Наверняка она его хорошо знает. Судя по тому, как она реагировала на слова живодера, логично предположить, что она его даже «любила». Разве не говорил живодер о некоем «акте мести», который станет злым роком для этого точно из-под земли выросшего человека? Он одолжил ему денег лишь потому, что, вполне вероятно, разговор заходил о какой-то работе, на которую тот устроился. О работе на литейном заводе наверху, у железной дороги, в тридцати километрах вверх по течению. Его убогая одежда бросилась живодеру в глаза. По одной из реплик я мог заключить, что этот человек не женат. Сотни раз в своей жизни он менял место работы. В войну, после огнестрельного ранения, на год был прикован к больничной койке. «Опять он в наших местах околачивается», — сказала тогда хозяйка, и еще: «Он его преступником сделал». Это серьезное обвинение. На кладбище, где всё почернело от траурного облачения людей, которые оттеснили нас, художника и меня, к стене, я увидел человека из тех, что «стучатся во все двери и всегда остаются за порогом», а когда напьются вдребезги, их просто спихивают с дороги, как дохлых кротов. Я мог бы задать художнику вопрос: нет ли какого-либо четвертого лица в добавление к треугольнику — хозяин, хозяйка и живодер? Он, наверное, сказал бы, что это и есть главная фигура во всех перипетиях, на которые до гробовой доски обречена вся четверка. Нет, не хочу я затевать этот разговор. А может, художник и не знает ничего о том, кто «во всем виноват» и не должен «на глаза появляться». Художник погнал меня к выходу и своей палкой вытолкнул на деревенскую площадь. «Я как раз думаю об одной фразе Паскаля, — сказал он, — о таких словах: "Наша натура — движение, полный покой означает смерть"». Эта фраза, добавил он, «совершенно обескураживает» его. Когда люди, участвовавшие в похоронах, спустились с кладбища, художнику захотелось задержаться на площади. У него возникло желание послушать пару музыкальных вещиц, которые собирался сыграть оркестр. Было холодно, и нам пришлось притоптывать, чтобы не отморозить ноги. «В сущности, это прекрасный обычай — провожать покойника с музыкой. Спровадить его, хорошенько выпив и закусив». Оркестр играл, а воздух разрывали выстрелы ракетниц.

Мне неожиданно вспомнился живодер с собачьим трупом в рюкзаке. Мое поведение в ту странную ночь тоже было более чем странным. Целыми днями пытался я объяснить это поведение. Меня охватило тогда невообразимое волнение. Сейчас мне его трудно даже себе представить. Всё уже миновало, но я знаю, что всё это так и было, и чувство отвращения не покидало меня, стоило мне подумать о гостиничном столе. По утрам действительно в воздухе пахло собачьей шкурой. Зная, что хозяйка отправилась на кладбище, я наведался на кухню и в кладовку, которая, как это ни странно, оказалась незапертой, но не нашел ничего. Всё было аккуратно прибрано и сияло чистотой, чего давно уже не наблюдалось. Должно быть, подумал я, мясо и шкуру она держит в подвале. А подвал она заперла. Ключ от него, как утверждает художник, она носит на теле. Мысль о том, чем может быть завален подвал, вызвала у меня новый приступ отвращения. Тут меня позвал художник, и мы, как всегда, двинулись к деревне, в направлении кладбища, я впереди, он сзади. Отовсюду на дороге к кладбищу стекались люди. Сплошь крестьяне. Я вновь обратил внимание, что на мужчинах не было пальто. Только костюмы или пиджаки и брюки из различных грубошерстных тканей. Нас обогнали сани, до предела набитые людьми. Я подумал о том, какую игру ведет хозяйка с живодером, а какую — он с ней. Я спросил художника: «А сколько лет живодеру?» Я не мог определить его возраст. «Мужчина в расцвете лет», — ответил художник. «В расцвете лет», — повторил я и тут же спросил, что это значит — «в расцвете лет? Какой это возраст? Когда он наступает? Живодеру лет сорок?» — спрашивал я. «Вполне возможно, что и сорок, — ответил художник. — А почему вас, собственно, интересует живодер?» Я и сам не знал, почему мне пришло в голову поинтересоваться возрастом живодера. «Так, взбрело вдруг в голову», — ответил я. «Как все-таки странно, что я был последним, кто говорил с возчиком, — сказал он. — Лицо у парня самое обыкновенное, а сколько народу пришло на похороны. Его высокие сапоги так и сверкали, потому что фонарь оказался прямо над ним. Ведь к тому времени давно уже стемнело».

Во время похорон я не раз припоминал шум падения мертвой собаки, брошенной на пол хозяйкиной спальни.

По дороге домой он вновь завел разговор о государстве и правительстве, о нейтралитете. Художника разгорячило какое-то мое нелепое высказывание. Государство, по его словам, таково, каким его изобразил Платон, в противном случае ни о каком государстве и речи быть не может. «Государства не существует. Государство — фикция. Государства никогда не было». Что же касается нашего государства, то, не говоря уж о том, что оно вовсе не государство («уже не государство!»), это нечто столь же смехотворное, как и «маленькая визгливая макака-резус в большом зоологическом саду, где весь интерес притягивают к себе, естественно, лишь красивые, холеные экземпляры леопардов, и тигров, и львов — звери рыкающие! Только рык можно принимать всерьез, а визг смешон! Уважение вызывает лишь мощный рык! Визг посрамляется рыком! Великий рык перекрывает жалкие визги! Глава нашего государства — «председатель союза потребителей», наш канцлер — «сутенер с блошиного рынка». Наш народ выбирает между мясниками с боен, жестянщиками, напыщенными ничтожествами в рясах, между мародерами и унтер-мародерами. Демократия, «наша демократия» есть величайшее надувательство! Наша страна лежит у Европы в желудке, неперевариваемая, как «хромая нога, самой Европой заглоченная по недомыслию». Даже «наш танец мертв, наши пляски и наши напевы мертвы! Всё — подделка! Всё — мишура! Всё обратилось смешным опустошительным дурачеством! Национальное у нас — наш национальный позор! Это, знаете ли, визг, такой ничтожный в сравнении с рыком, в сравнении с великим рыком! Всё — один лишь визг! Всё смехотворное, всеобщее, общеопасное визжание! Слабоумное шутовство и мания величия стали партнерами, которые перевизгиваются и, представьте себе, рука об руку выплясывают прямо к пропасти, это закадычные партнеры по верещанию, трели слабоумия, да будет вам известно, фиоритуры отвратительного визга!»

51
{"b":"158998","o":1}