Владимир Кунин
Коммунальная квартира
Глава первая
Багаж срочной отправки
— О, черт побери! Чтоб тебя холера разорвала!.. — рявкнул я на весь коридор.
Честно говоря, больно было не очень, просто я неожиданно треснулся обо что-то в темноте и испугался. То есть не испугался, но представился прекрасный случай рявкнуть, и я рявкнул.
— О, черт побери! Чтоб тебя холера разорвала!.. — рявкнул я в темноте.
И она не замедлила откликнуться, приоткрыла дверь, щелкнула своим выключателем, зажгла свою коридорную лампочку и, глядя на меня, ласково пропела на всю квартиру:
— Как может советский ребенок, учащийся советской средней школы, позволять себе подобные выражения? Остается только пожалеть бедную школу и несчастный коллектив педагогов, которым приходится иметь дело с такими детьми...
«Провались ты пропадом...» — подумал я и сказал:
— А чего?.. Понаставили тут всякого!..
Передо мной стоял совершенно, ну абсолютно не знакомый мне здоровенный ящик. Такой деревянный сундучище, завязанный толстыми веревками. Я мог бы поклясться, что этого ящика еще вчера не было! Сверху на ящике красовалась наклейка величиной с экран телевизора «Заря-2». На наклейке было написано крупными-крупными буквами: «Багаж срочной отправки», и дальше что-то, только помельче.
Я еще в первом классе любые самые мелкие слова запросто читал, даже специально на «Нарочно не придумаешь» тренировался. Это в «Крокодиле» на последней странице всегда напечатано. Говорят, самое смешное. Взрослые говорят. А почему смешное — не говорят. Говорят: ты не поймешь — еще маленький...
Ну вот. Только я хотел эту наклейку дальше дочитать, как вдруг из нашей комнаты выскочила мама, сделала на меня такие узкие глаза и тоже громко спросила:
— Что случилось? Отвечай немедленно!..
— Ничего... — ответил я. — Ничего не случилось...
Мама тогда от меня отвернулась и говорит:
— Что произошло, Елена Ивановна?
А Елена Ивановна взяла и выключила свой свет в коридоре. Мама сказала:
— Ах да!.. Простите!.. — И включила наш свет.
Елена Ивановна — ответственный съемщик, и она один раз в кухне на собрании жильцов нашей квартиры сказала, что если в коридоре находятся два человека одной семьи, то и свет должен ихний гореть.
Тут в коридоре стало совсем светло, потому что у нас с мамой лампочки очень яркие, и мама опять повернулась к Елене Ивановне:
— Что он еще натворил?..
«Еще»! Как будто я всю ночь не спал и только и делал, что творил!.. Как будто она не видит, что я только что проснулся и вообще стою в одних трусах! Как будто она не знает, куда я бежал!..
Как только мама начинает говорить обо мне таким тоном, я ее сразу же перестаю любить. Ну просто кошмар, как перестаю! Она иногда еще с Анастасией Кондратьевной так говорит, с нашим классным руководителем. Будто она заранее согласна, что во всем виноват только я. В такие минуты я готов ее обвинить в предательстве! Мне после этого ничего не хочется. Ни «доброе утро» никому говорить, ни завтракать... Ничего. Хочется уйти куда-нибудь, убежать, поступить в интернат с английским языком, окончить его и уехать послом в Африку, в джунгли, переводить неграм все, что они там не понимают... Интересно, что бы тогда мама говорила!
— Так что он еще натворил? — повторила мама.
— Ничего, ровным счетом ничего, — сказала Елена Ивановна и почему-то поклонилась маме. — Если не считать, что одиннадцатилетний мальчик ругается, как ломовой извозчик, то тогда ровным счетом ничего...
— Что ты сказал Елене Ивановне? — плохим голосом спросила меня мама.
— Ничего я ей не сказал. Пусть не врет...
Елена Ивановна еще раз поклонилась маме и сказала:
— Пожалуйста!..
— Как ты смеешь так разговаривать со взрослыми?! — крикнула мама. — Отвечай сейчас же!
Я, конечно, промолчал.
Когда взрослые кричат: «Как ты смеешь?..», или «Как у тебя язык повернулся?..», или «Как тебе не стыдно?..», то это вовсе не значит, что им нужно, чтобы я подробно объяснил, как я смел, или как у меня язык повернулся, или как мне стыдно. Вот как раз в этот момент им очень нужно, чтобы я молчал, а они могли бы кричать дальше.
— Марш немедленно в ванную! — крикнула мама. — Я еще с тобой поговорю!..
Мама хлопнула дверью нашей комнаты, а Елена Ивановна запела: «Мы пригласили тишину на наш прощальный ужин» — и пошла в кухню. Она всегда пела с утра про ужин. Я поплелся в ванную, так и не узнав, что это был за «Багаж срочной отправки».
Мне ничего не хотелось. Ничего. Я даже не знал, кого я сейчас больше ненавижу — Елену Ивановну или маму. Елену Ивановну я ненавидел всегда, постоянно и очень ровно. А маму редко. Вот в такие минуты. Но очень сильно. И мне всегда было жалко ее. Ну почему, почему мама должна кричать на меня только для того, чтобы показать Елене Ивановне, что она с ней согласна? Почему мама не может кричать на Елену Ивановну? Я где-то читал, что тигрица за своих тигрят на слона бросается! Вот это мать! А моя, наверное, никогда так тигрицей и не станет... И потом, зачем вся эта самодеятельность?! Сколько раз я слышал, как мама говорила, что Елена Ивановна фантастическая зануда! Сколько раз, когда Елены Ивановны не было дома, в кухне говорили, что она террориз... в общем, мучает всю квартиру!..
Ванная была закрыта изнутри, и из-за двери слышно было, как хлещет душ, а как шумит газовая колонка, слышно не было. Душ принимал мой друг Мишка Чумаков. Он уже целый месяц принимал по утрам холодный душ и закалял свою нервную систему. Я не знаю, закалял ли холодный душ нервную систему у Мишки, но то, что Мишкин душ расстроил нервную систему всей квартиры, — это точно. У нас уборная находилась прямо в ванной, и каждое утро все умоляли Мишку быстрее закончить свои водные процедуры, а Мишка составил график и по этому графику каждый день стоял под холодным душем все больше и больше. Елена Ивановна заявила, что это злостное хулиганство, и написала в домоуправление. Она сказала, что во всех квартирах дети как дети, а в нашей квартире две десятилетние плесени. Это она еще в прошлом году сказала, когда нам с Мишкой по десять было. Конечно, сказала Елена Ивановна, плесень сама по себе не вырастет — родители виноваты в первую очередь. Чумаковы погнались за длинным рублем куда-то в Заполярье и сидят там себе на своей персональной льдине и в ус себе не дуют, а денежки им капают, и ребенка они бросили на шею немощной старухи бабушки, которая только и делает, что заседает в своем пенсионном совете и собирает взносы в свой прекрасный ДОСААФ. А о Цветковых и говорить нечего... Это, значит, о нас с мамой. Что можно требовать от матери-одиночки, сказала Елена Ивановна. Я это сам слышал из своей комнаты. Вот это вранье меня ужасно возмутило! Я высунулся в коридор и сказал Елене Ивановне, что она дура и сама одиночка, а мама никакая не одиночка, потому что мы живем вдвоем. «Дура» у меня просто так, само вырвалось, но во всем остальном я был совершенно прав. Что тут было! Елена Ивановна даже лиловая стала, как пальто Мишкиной бабушки. Она поклонилась (она всегда почему-то кланялась в таких случаях) и сказала: «Пожалуйста! Вот вам пример ужасного воспитания этой отвратительной богемы». Если бы Екатерина Павловна (это моя мама) работала бы, как она, Елена Ивановна, нормальным советским бухгалтером, а не монтажницей на киностудии и находилась бы в здоровом коллективе, а не среди разных артистов, то и сына своего воспитывала бы иначе!
А мама, простить ей этого не могу, заплакала и сказала, что киностудия тоже советская и находится она, мама, не среди артистов, а среди пленки, из которой сделаны фильмы...
Я потом спросил у Мишкиной бабушки, что такое «богема». Она сказала, что это опера, и я лишний раз убедился в том, что Елена Ивановна дура. При чем здесь опера?
— Мишка, открой! — сказал я и дернул за ручку двери ванной.
— Это ты, Вовка? — спросил Мишка.