Его звали Уильямом, а его отец имел фамилию Смит, но, хотя он представлялся многим из высших кругов Лондона как «мистер Смит из Йоркшира», к сожалению, ему не удалось привлечь к себе общественное внимание в той мере, как он заслуживал: некоторые спрашивали его, как далеко в прошлое уходит его родословная, другие грубо намекали на то, что его положение в обществе не является совершенно исключительным, а саркастические расспросы третьих, касающиеся сомнительной принадлежности его семьи к пэрскому сословию, на которую он якобы собирался объявить свои притязания, пробудили в груди благородного юноши пылкое стремление к высокому титулу и родству со знатью, которым его обделила жестокая Фортуна.
Так в нем зародилась идея о вымысле, который в его случае нужно считать не более чем поэтической вольностью и посредством которого он вступил в мир под громким именем, указанным в названии этой истории. Этот шаг уже заметно увеличил его популярность — обстоятельство, которое его друзья прозаически сравнивали с «новой позолотой на фальшивом соверене», — но которое он сам более возвышенно сравнивал с «фиалкой бледною в долине мшистой // воссевшей вместе с королями», хотя, как принято считать, фиалки от природы не предназначены для такой участи.
Путники, погруженные в свои мысли, шли по крутой дороге в полном молчании, если не считать тех моментов, когда необыкновенно острый камень или неожиданная рытвина вызывали невольный вскрик боли, убедительно демонстрирующий связь между Разумом и Веществом. Наконец молодой путник, с трудом отвлекшись от тягостных раздумий, нарушил ход мыслей своего спутника внезапным вопросом: «Как думаете, сильно изменился ее облик? Хотелось бы надеяться, что нет».
— Кто? — раздраженно отозвался старший; потом, торопливо поправившись и проявив тонкое знание правильной речи, он заменил свой вопрос выразительной фразой: — Кто эта «она», о которой ты говоришь?
— Тогда забудьте, — попросил молодой человек, чья натура была настолько поэтичной, что он никогда не переходил на обычную прозу. — Забудьте все, о чем мы говорили только что… Поверьте лишь: она всегда живет в моих мыслях!
— Только что! — язвительно повторил его друг. — Прошел уже целый час с тех пор, как ты последний раз открыл рот.
Молодой человек кивнул, соглашаясь с ним.
— Уж целый час прошел? Да, верно, верно. Мы проходили через Лит, как я припоминаю, и я тихо нашептывал на ухо сонет трогательный тот, посвященный морю, что я недавно написал, с началом вот таким: «Ревет, вздымается, ярится океан, и мачта гнется…»
— Ради всего святого! — перебил старший, и в его умоляющем тоне звучала настоящая искренность. — Только не начинай все сначала! Я уже терпеливо выслушал это один раз.
— О да, тут ваша правда, — ответил озадаченный поэт. — Что ж, хорошо: тогда она опять вернется безраздельно в мои думы.
Он нахмурился и закусил губу, бормоча про себя такие слова, как «печенье», «влеченье» и «коловращенье», словно пытался подобрать рифму к чему-то. Путники приблизились к мосту; справа выстроились лавки, а слева блестела вода, и снизу доносились неразборчивые голоса моряков. Подхваченный морским бризом, до них долетел аромат, смутно напоминающий соленую селедку, и все вокруг — от легкого волнения в гавани до белых дымков, проплывающих над крышами, — говорило одаренному юноше лишь о поэзии и только о ней.
Глава II
И Я ВСЕ ТОТ ЖЕ
Старинная пьеса
— И все же, как ее зовут? — спросил прозаично настроенный спутник. — Ты никогда не говорил мне об этом.
Слабый румянец заиграл на щеках юноши. Может быть, ее имя звучит непоэтично и не согласуется с его представлениями о гармонии природы? Наконец он заговорил, неохотно и невнятно:
— Ее зовут… Сьюки.
Долгий, тихий присвист был единственным ответом; глубоко засунув руки в карманы, старший отвернулся. А несчастный юноша, чья чувствительная душа получила грубую встряску от такого насмешливого обращения, ухватился за поручень рядом с собой, чтобы унять дрожь в ногах. В этот момент их слуха достигли звуки отдаленной мелодии на утесе, и в то время, как его бесчувственный товарищ направился в сторону утеса, расстроенный поэт поспешил к мосту, чтобы дать выход своим сдерживаемым чувствам незаметно для прохожих.
Солнце уже садилось, когда он ступил на мост, и вид неподвижной водной поверхности внизу успокоил его мятущийся дух. Упершись локтями в перила моста, он предался печальным размышлениям. Какие видения наполняли его благородную душу? Черты его лица светились бы умом, если бы оно имело хоть какое-то выражение, а хмурый взгляд был бы ужасен, если бы обладал хоть каким-то достоинством. О чем он думал, глядя на тихую рябь прилива своими красивыми, хотя и налитыми кровью глазами?
То были видения прежних дней, сцены из счастливого времени детских передничков, патоки и невинности; из туманной дали прошлого выплывали призраки давно забытых книжек по правописанию, грифельных досок, густо исчерканных ужасными суммами, которые редко получались вообще и никогда не оказывались правильными; щекочущее и даже болезненное ощущение вернулось в костяшки пальцев и зашевелилось у корней волос; он снова был мальчиком.
«Итак, молодой человек! — раздался голос из ниоткуда. — Выбери одну из двух дорог, которая тебе нравится, но ты не можешь остановиться посередине!»
Слова не вызвали у него отклика, но направили ход его мыслей по новому пути.
— Дороги, да, дороги, — прошептал он, а потом заговорил громче, осененный блестящей идеей. — О да, и разве я не Колосс Родосский?
При этой мысли он мужественно выпрямился и широко расставил ноги, упершись в мостовую.
…Было ли это видением его разгоряченного воображения? Или суровой действительностью? Медленно, очень медленно мост начал расходиться под ним; его ноги почти лишились опоры, и его поза лишилась всякого достоинства, но он не заботился об этом. Будь что будет — разве он не Колосс?
…Наверное, размах шагов Колосса соответствует любой чрезвычайной ситуации, но растяжимость напыщенного стиля ограниченна; в этот критический момент «сила природы не могла пойти дальше» и оставила его, и на смену ей пришла сила притяжения.
Иными словами, он упал в воду.
Между тем «Хильда» неторопливо шла своим курсом; ее пассажиры не знали, что она миновала Поэта под мостом и не догадывались, кому принадлежали ноги, с судорожной энергией брыкающиеся над бурными водами. Матросы вытащили на борт насквозь мокрого, задыхающегося незнакомца, похожего скорее на утонувшую крысу, чем на Поэта, но почтительно обратились к нему и даже со смехом сказали что-то насчет «падучего парня» и «молокососа»; что они знали о Поэзии?
Обратимся к другим сценам: длинная комната с низким потолком, сиденья с высокими спинками, деревянный пол, начищенный песком. Мужчины выпивают и болтают, многие курят. Крепнет убеждение, что где-то рядом существуют духи, и вот она, сама прекрасная Сьюки, грациозно скользит через комнату и держит в своих лилейных ручках — что? Может быть, гирлянду, сплетенную из самых благоуханных цветов на свете? Или заветный томик в сафьяновом переплете с золотыми застежками, бессмертное творение старинного барда, над которым она любит сидеть в раздумье? А может быть, «Стихотворения Уильяма Смита», кумира ее ночных грез, в двух томах инкварто, опубликованные несколько лет назад, хотя до сих пор был продан только один экземпляр, который он купил сам, чтобы подарить Сьюки? Какую из этих вещей прекрасная дева несет с такой нежной заботой? Увы, ни одну из них: это всего лишь две порции «половины наполовину» [8], недавно заказанные посетителями в баре.
Мокрый, унылый и растрепанный, юноша сидел в маленькой комнате — никем не узнанный и всеми заброшенный. По его просьбе развели огонь, перед которым он теперь старался обсушиться, но поскольку «веселый пламень, радостный предвестник зимних дней» (по его собственному яркому описанию) пока что состоял из шипящей вязанки сырого хвороста, едва не задушившей его дымом, его можно простить за то, что он не чувствовал, как «…огонь Души, пылающий во мраке, британца согревает и бодрит, как яркий пламень очага родного!». (Здесь мы снова пользуемся его проникновенными словами.)