Литмир - Электронная Библиотека

И будоражаще, как всегда, начала вскрикивать мать:

— Бежать! Таня, бежать надо! Бежать!

Дед сам повез их ночью на станцию, — ночью потому, что боялся везти их днем. Таня помнила, как на станции мать поцеловала руку этого деда, что очень ее тогда удивило и растрогало.

В большом городе, где много было паровых мельниц с высокими трубами, у них была странная очень встреча.

Это было уже весною, вечером, в каком-то скверике… Мать, с не отросшими еще волосами, в темном платочке и этим похожая на монашенку, сидела с нею на одной из скамеек недалеко от фонаря и говорила ей, что она много всякого видела и должна быть теперь умная. Таня помнила, что она ответила матери довольно убежденно:

— Да, мама, я умная…

И в первый раз почувствовала в себе что-то именно умное, такое, что ни с чем другим смешать было нельзя. Даже больше того: как раз после этих слов матери и своего ответа она ощутила в себе недетскость, серьезность, — как будто от нее что-то отлетело, как отлетает пух с одуванчика. Она хорошо помнила этот сложный и необычайный момент.

Горели фонари, и около ближайшего к ним столпилось несколько человек офицеров. Курили, подымая головы кверху, чтобы выпустить дым, рассказывали что-то друг другу очень оживленно… И вот к ним подошел еще один.

Он поднял руку к козырьку и тоже прикурил у одного из них папиросу.

Он о чем-то спросил: ему ответили; потом он только курил, так же, как другие, подымая голову, и слушал, что говорили другие…

Но вот он снял, должно быть тесноватую, фуражку, провел по потной голове рукою и снова надел фуражку, только не так глубоко. В это время — Таня хорошо это помнила — мать ее вскрикнула слабо.

Фонарем он был очень хорошо освещен спереди, и мать, нагнувшись к ней, к «умной» теперь уже Тане, шепнула возбужденно:

— Да ведь это Даутов! Даутов, да? Ты помнишь?

Она не помнила, но сказала тоже тихо:

— Да… Помню…

И после того, как сказала, ей показалось, что действительно она видела когда-то эту высокую бритую голову, крепкие скулы и близко к носу сидящие глаза.

Тогда мать вскочила и, забыв уже взять ее за руку, пошла своей летучей походкой. Таня едва поспевала за ней вприпрыжку. Она слышала, как мать, остановившись всего в двух шагах от этого офицера, сказала от волнения негромко:

— Даутов!.. Вы?

Она видела, как он дернулся, сделал глаза удивленными и враждебными и вдруг широким шагом пошел в сторону. Мать пробовала было его догнать, но почему-то отстала и, отставши, несколько раз повторила, однако вполголоса:

— Это он!.. Это, несомненно, Даутов!.. Иначе он не ушел бы!.. Но почему же все-таки он вдруг стал офицером?..

Только несколько лет спустя узнала Таня от матери, что действительно в эту весну Даутов был в отряде, пробивавшемся в Крым, и появление его в офицерском костюме в городе, занятом белыми, проделано им было в целях разведки с большим для себя риском.

Таня помнила, что после того еще несколько раз они с матерью были в этом скверике и почти вплотную подходили к офицерским группам, вглядываясь в лица. Один седой военный, приняв ее мать за нищую, сунул ей в руку керенку, и она взяла и торопливо поклонилась. Таня была рада, что мать так хорошо обманула этого седого военного, сыграв роль, как будто и всамделишная нищая. Она сказала ей об этом.

— Конечно, я и есть нищая, а то кто же? — отозвалась мать.

Но Таня ответила твердо:

— Нет, мама, ты — учительница!

Однажды в лунную ночь, когда весенний дождик, мелкий и теплый, создавал впечатление серебряной пыли на всем, они с матерью шли где-то по шпалам между вагонов. Ей очень хотелось спать, но вверху иногда знакомо жужжало и где-то сзади сильно хлопало. Мать изо всех сил тянула ее за руку, а она полусонно цеплялась ногами за шпалы.

И вдруг чей-то голос, хриплый:

— Эй, баба! Ты куда?

— Здесь санитарный поезд? — спросила мать.

Хриплый голос:

— Ты видишь — обстрел? Куда лезешь?

— Я сестра милосердия!.. Меня послали сюда… в поезд…

Таню очень удивило это: кто мог послать сюда мать, которая так боялась стрельбы?

— Меня послали… И вот бумага…

Она проворно вытащила бумажку и протянула перед собой.

— Спрячь, размокнет! — сказал хриплый. Лица его не было видно, блеснула только винтовка. Потом он добавил мягче: — Иди прямо, там разберут…

В эту ночь Таня с матерью попали в санитарный красный поезд того отряда, который весною девятнадцатого занял Крым.

Доктор в поезде казался Тане очень свирепым: он был мрачного вида, худой, желтый, по нескольку дней не брился.

— Я тебя знаю, брат! — страшно глядя, говорил он Тане. — Ты — из Персии.

— Нет, вы не знаете, — отворачивалась она, вздохнув, — я из Кирсанова.

На мать ее, очень боявшуюся всяких ран, у которой при перевязках чересчур дрожали руки, доктор кричал:

— Принимают тут разных, черт их дери!.. Ступить не умеет, а туда же — сестра!

Мать же говорила о нем: «Очень добрый».

Впрочем, доброе и злое весьма перепуталось в Тане, и она уж не различала их. Ко многому она привыкла быстро, от многого так же быстро отвыкла. На одной станции бойкая девочка с кувшином и стаканом бежала около вагонов и кричала:

— Молока! Молока!.. Кому молока?

Таня удивилась (она это твердо помнила) и удивленно сказала матери:

— Мама, ты слышишь? Моло-ко! — сказала это так, как будто говорила о каком-то сказочном чуде.

Она внимательно рассматривала каждого, кто с ней заговаривал, прежде чем ему ответить. У нее появился быстрый взгляд исподлобья и вбок, когда она видела что-нибудь новое; это был оценивающий и мгновенно соображающий взгляд. Она вытянулась, и шея у нее стала такая же тонкая, как у матери. Сон ее был беспокойный: она поминутно вертелась и иногда вскрикивала во сне.

За эти два года около нее редко кто говорил просто и тихо — кричали; редко кто шел медленно, не спеша — бежали, как и они с матерью. Бежали, кричали, глаза блестели, очень выдавались скулы, — кто-то кого-то собирался бить.

Когда свистели пули, нужно было закрывать глаза, как это делала мать, и ожидать с замиранием сердца: сейчас убьет тебя пуля!.. Вот сейчас!

Однажды Таня спросила:

— Мама, ты ведь слабая?

— Слабая… очень…

— Как же ты все еще жива?

— Не знаю… Однако я умерла бы уж, если бы не ты… Я давно бы умерла, конечно, если бы не ты!..

Таня поняла это так: если бы ты не была еще слабее, чем я… Нужно было бодриться, нужно было стараться жить во что бы то ни стало, чтобы куда-то в безопасное вывести ее, Таню.

Вспомнились какие-то болота, видные в окно вагона рано утром, и как в эти болота, обстреливая их поезд, шлепнулись одна за другой две гранаты, брызнув высоко вверх рыжей грязью. И единственный раз за все то время, помнила она, мать спала. Она помнила и то, как прижалась в то время к спавшей матери, чтобы убило их обеих вместе, прижалась и прошептала изумленно:

— А мама спит себе, спит!

Прошептала же так она потому, что очень часто сама спала крепчайшим сном во время грохочущей перестрелки, о которой узнавала уже потом, проснувшись, от матери, говорившей устало, но радостно:

— А ты себе спала, маленькая, спала!

Очень ярко запомнилось, как в вагон к ним однажды вскочила какая-то женщина, которой никто не помог поднять на подножку двоих детей-мальчиков. Поезд рванулся вперед, а дети остались на станции. Женщина тут же хотела выпрыгнуть из вагона, ее остановили. Но как она все рвалась к двери, к окну, в каком была она страшном неистовстве и как все-таки соскочила на тихом ходу, скатилась с песчаной насыпи, поднялась и потащилась назад, хромая, может быть переломив ногу, не одернув даже завороченного зеленого платья, — этого не могла забыть Таня.

Когда при помощи английских броненосцев Крым снова был занят в июне белыми, Серафима Петровна не могла отсюда выбраться: эвакуация была спешная, она же лежала больная, и Таня, должно быть в августе (продавали уже виноград), снова увидела тот самый, во всем потревоженном русском мире тишайший уголок, в котором жили они года два назад на одной даче с Даутовым.

8
{"b":"158877","o":1}