— И потом вас в ссылку?
— Да, из тюрьмы в ссылку… А в другой раз — это уж было в Херсоне, на Фурштадте, — есть там такой скверик маленький, я в нем сидел на скамейке после бессонной ночи, днем… А там, на Фурштадте, казармы были артиллерийские и пехотные… Деятельность моя антивоенная в этих местах и протекала. Там, на скамеечке в скверике, не пристав уж задремал, а я сам. Тоже, должно быть, не без храпа тихого… Это осенью четырнадцатого года было… Погода стояла теплая, немудрено было задремать… И вдруг просыпаюсь от такого ощущения, как будто по лицу мне кто-то рукавом шершавым черным провел. Сейчас же я туда-сюда оглянулся — никого решительно. А подсознательное какое-то чувство говорит: «Уходи немедленно!» Встал я и пошел к выходу. Только дошел до вертушки, а из-за кустов кто-то меня дерг за плечо! Смотрю и глазам не верю: целых три офицера, а за ними какой-то тип в черном лохматом осеннем пальто: шпик. Совершенно глупо вышло. В этот раз и маленький браунинг был у меня в кармане, но окружен я был очень тесно, и сопротивляться было бы глупо.
— А вы умеете иногда хитрить?
— Вы попали в слабое мое место: я всегда был плох по части конспирации. Да ведь тогда, во время войны, трудно было это, — слишком много везде оказывалось шпиков добровольных. Буржуазия, она и сейчас яростно стоит за продолжение войны, а тогда тем более, что после успехов-то на австрийском фронте многие были вне себя… И этот, в пальто-то черном лохматом, он не профессионал оказался, а просто лавочник местный.
— Из-за него вы, значит, отсидели два с лишком года?
— Да… Из-за его усердия.
— Хорошо! Постойте! Один вопрос: если бы вот сейчас, здесь, на берегу, вы увидали бы этого своего шпика, что бы вы с ним сделали? — очень живо вдруг спросила она. — Вы бы его утопили в море?
Даутов увидел, что глаза ее, обычно усталые и лишенные блеска, теперь расширились и блестели, как будто она сама видела вот где-то близко, в трех шагах, этого херсонского лавочника-доносчика.
— Нет, — улыбнулся ее новым глазам Даутов. — Личные счеты свои я пока отложил бы…
— Почему? Почему отложили бы?
— Потому что гораздо более серьезная задача у нас — и у меня, значит, — вот-вот потребует разрешения.
— Какая?
— Гораздо более серьезная, — этого, я думаю, с вас довольно… С войною надо покончить или нет? Вы недавно согласились со мной, что надо, — не так ли? А раз с войной будет покончено, то… тогда уж можно будет начать разговоры с херсонским лавочником и со всеми лавочниками вообще.
— Сердцем я вас понимаю, — сказала она, — а умом нет.
— Чего же вы не понимаете умом?
— Еще бы!.. Если уж даже вам предатель ваш, благодаря которому вы столько страдали на каторге, теперь совершенно почему-то неинтересен, то вы… Вы, по-видимому, фанатик какой-то!
— Да, я фанатик! И все, кто хочет того же, что я, тоже непримиримые фанатики. Тем-то мы и сильны, что у нас есть фанатизм, а у наших противников только интеллигентская муть в мозгах.
— Почему же вас боятся рабочие? Я читала об этом где-то… или слышала.
— Едва ли есть такие!.. А если есть, то по невежеству, как больные боятся операторов, которые их вылечат… Мы же собираемся не вылечить даже, а переродить людей.
— Вы, кажется, просто мечтатели, по-э-ты!
— Нет, мы прозаики. Но у нас есть не только ясный план действий, но еще и гениальное руководство.
— А если для этого плана, чтоб его выполнить, моря крови надо пролить?
— Что же делать! Прольем… И перешагнем.
— Может быть, вы и святой, но у вас очень страшная святость.
— Вас она пугает?
— Вы лично меня не пугаете, — сказала она живо.
— И за то спасибо!.. А если вам кажутся наши задачи утопиями, то ведь что же такое вообще прогресс, если не проведение утопий в жизнь? Леонардо да Винчи только мечтал летать, а мы уж летаем, да еще на аппаратах тяжелее воздуха… Если нам сопротивления не окажут…
— Ну, вот еще! Как же так не окажут?
— Вы думаете, что окажут? Пожалуй… Тогда, значит, будет гражданская война. Но зато это будет последняя война.
— Жаль людей, которые еще и еще погибнут!
— Если бы дровосек жалел деревья в лесу, то он замерз бы от холода в своей избе… А в будущем, — я уже говорил вам, — вся наша надежда на таких вот трехлетних, — кивнул Даутов на Таню, которая в это время, вонзив голые -ножки в мокрый песок, шумно работала ими и кричала:
— Мама, смотри! Я месю тесто!
В той комнате, где жили на дачке Степана Иваныча Серафима Петровна с Таней, на стене, как раз над самым изголовьем Таниной кровати, пришпилена была кнопками карта Крыма, и мать как-то от нечего делать в дождливую погоду показала Тане все крымские города, а она запомнила их названия и где находятся.
Эта памятливость трехлетней девочки очень удивила Даутова в первый же день его знакомства с Таней, и теперь, желая проверить прочность таких случайных знаний, он начертил возможно правильнее у себя в записной книжке очертания Крымского полуострова и на месте городов поставил, как и на той карте, кружочки, а когда кончил, подозвал Таню:
— А ну-ка, черноглазенькая, пронзившая мое каменное сердце, иди-ка сюда!.. Как ты думаешь, что это такое, а?.. То ты меня все пытаешь, а теперь ну-ка я тебя!.. Что это такое я начертил?
— Кошку? — спросила Таня, чуть взглянув.
— Нет, не кошку… Ты приглядись как следует… Получше смотри!
— Крым? — вопросительно сказала Таня.
— Пра-вильно, братец ты мой! — восхитился Даутов. — Молодчина!.. Крым! А какой вот здесь город?
— Севастополь, — уже уверенно ответила Таня.
— Какова, а?.. Гениально!.. А этот какой?
— Керчь?
— Я, когда поставил кружочек, думал о Феодосии, а про Керчь я, признаться, забыл… Но вот тут же рядом и Керчь… Это, значит, ты меня поправила!.. Какова ваша дочка, а?.. Я вам говорил ведь!.. Стало быть, тут Керчь, а тут рядом?
— Феодосия.
— Гм… замечательно… А это что?
— Евпатория?
Даутов вытянул губы, чмокнул девочку в пышущую щечку, сказал: «Гениально!» — и ткнул, наконец, в самый крупный кружок посредине:
— Может быть, хоть этого города ты не помнишь? Ну-ка, скажи: не помню!
— Симферополь, — очень отчетливо ответила девочка.
— На пять с плюсом! Вот так Таня!.. И чтобы такую золотую головку какими-то Иисусами Навинами и молитвами перед учением засоряли!.. Нет, этого мы не допустим!
— Она знает все буквы на пишущей машинке, — сказала Серафима Петровна, — какую ей ни покажете, она скажет, — а то всего несколько городов, и чтобы она забыла!
— И чтобы такая училась в вашей гимназии тому, как Иисус Навин останавливал луну и солнце?.. Вот чтобы ее подобной ерунде не учили, и надо углублять революцию!
Говоря это, Даутов обеими руками охватил Таню, и вид у него был такой, как будто он ее от матери защищает.
— Вы очень хороший человек, — сказала Серафима Петровна, наблюдая доверчивость к его рукам со стороны Тани.
— Благодарю вас… И вы понимаете меня сердцем, но никак не желаете понять умом? — спросил он Серафиму Петровну ее же словами.
Она развела слабыми руками и покраснела:
— Ну что же мне делать?.. Значит, чего-то многого не хватает в моем уме…
— Вот так и со всеми!.. Слова не убеждают — убедительны только факты… Если же фактов недостаточно еще, значит, волей-неволей число их придется увеличить… Повсеместно и бесконечно… Бесконечно и повсеместно!.. Так приказывает сама история!
И, говоря это, Даутов крепко держался за маленькую Таню, как за свой оплот.
Не только Таня заходила в гости к Даутову, иногда и Даутов приходил в гости к ней. Тогда она показывала ему свои игрушки, альбом зверей и… прейскуранты автомобилей. Прейскуранты эти были весьма деловые, заграничные, и трудно было зачислить их в игрушки, но у Тани они были в большом внимании, что весьма удивляло Даутова.
— Почему они тебе нравятся? — спрашивал он девочку.
— Они? Бегут!.. Так: ж-ж-ж! — показывала только ручкой от себя, не пытаясь даже показать их бег своим бегом, девочка.