– А обезьяна за всем этим наблюдает?
– Когда Род повесил трубку, она оторвала взгляд от пистолета в его руке и посмотрела своими отвратительными глазами ему в лицо – злобно, вызывающе, а потом захихикала – тем самым мерзким смехом, от которого у меня снова забегали по спине мурашки. После этого макака, видно, потеряла всякий интерес и к Роду, и к пистолету. Она доела последнюю дольку мандарина и принялась чистить следующий.
Я вспомнил, что налил себе бренди, но до сих пор не прикоснулся к нему, и теперь поднес к губам бокал.
Анджела подошла к столу и взяла свой. Я удивился, когда она ни с того ни с сего вдруг чокнулась со мной.
– За что пьем? – поинтересовался я.
– За конец света.
– И как же он погибнет: в огне или подо льдом?
– Гораздо страшнее, – ответила Анджела.
Мне показалось, что теперь ее глаза приобрели такой же цвет, какой был у стальных выдвижных ящиков в морге больницы Милосердия. Она смотрела на меня так долго, что мне даже стало неуютно, но потом сжалилась и перевела взгляд на бокал у себя в руке.
– Итак, Род вешает трубку и просит рассказать по порядку обо всем, что здесь произошло. Я рассказываю. Он задает мне сотню вопросов: о моей разбитой губе, о том, дотрагивалась ли до меня обезьяна, не укусила ли она меня. Он словно не верит в то, что губа у меня разбита яблоком, которое швырнула тварь. Я, в свою очередь, задаю ему вопросы, но он ни на один из них не отвечает, повторяя одно и то же: «Тебе это будет неинтересно, Энджи». Мне, разумеется, интересно, но я понимаю, что он просто не может удовлетворить мое любопытство.
– Военная тайна? Государственные секреты?
– Мой муж и раньше принимал участие в различных щекотливых проектах, связанных с национальной безопасностью, но я полагала, что все это уже в прошлом. Теперь он заявляет, что не имеет права говорить об этом. По крайней мере ни с кем, кроме своих коллег.
Не может сказать ни слова.
Анджела продолжала смотреть на бренди в бокале.
Я сделал глоток из своего. Он уже не казался мне таким вкусным, как поначалу. Более того, теперь я ощутил во рту слабую горечь, напомнившую мне о том, что в абрикосовых косточках может образовываться цианид.
Когда пьешь за конец света, все вокруг приобретает мрачную окраску – даже мысль о невинном фрукте.
Однако, вспомнив о том, что нужно блюсти марку неисправимого оптимиста, я принялся смаковать напиток и постарался не думать о плохом. Анджела тем временем продолжала:
– Не прошло и пятнадцати минут, как в нашем доме появляются три здоровенных парня. Наверное, им удалось так быстро добраться от Форт-Уиверна до нас потому, что они ехали на машине, оборудованной под карету «Скорой помощи». Хотя завывания сирены я не слышала. Все трое – в штатском. Двое вошли через заднюю дверь, даже не удосужившись постучать, а третий, видимо, отпер отмычкой парадную дверь, поскольку появился с другой стороны – тихо, как привидение, и одновременно с двумя другими В руках у всех троих – ружья с усыпляющими зарядами. Род продолжает держать обезьяну на мушке, хотя рука его уже дрожит от усталости Я подумал о тихих, освещенных фонарями улицах, лежавших за окном, о симпатичном бунгало, в котором я сейчас находился, о магнолиях, растущих во дворе, об увитом зеленью проходе, усыпанном звездочками жасмина. Никто из людей, проходивших в ту ночь мимо дома Ферриманов, не мог даже представить себе, какая странная драма разыгрывается за этими непримечательными оштукатуренными стенами.
– Обезьяна ведет себя так, как будто ожидала этих гостей. Она совершенно спокойна и не делает никаких попыток убежать. Один из пришедших выстрелил в нее маленьким дротиком со снотворным. Обезьяна оскалила зубы, шипит, но даже не пытается вытащить иглу из своего тела. Потом недоеденный мандарин выпадает из ее лапы, она судорожно пытается проглотить кусок, который у нее во рту, а затем падает на бок и засыпает, Троица забирает обезьяну и уезжает. Род – вместе с ними. Он вернулся домой лишь в три часа утра. Мы смогли обменяться подарками только на следующий день, но это уже совсем не то. Рождество было безнадежно испорчено. Однако с тех пор мы оказались в аду.
Вся наша жизнь пошла по другой колее, и уже ничего нельзя было исправить.
Анджела наконец допила бренди, остававшийся в ее бокале, и опустила бокал на стол с такой силой, что я невольно вздрогнул.
До этого момента она испытывала лишь страх и печаль, но сейчас в ней начал подниматься гнев.
– На следующий день после Рождества они взяли у меня анализ крови.
– Кто «они»?
– Те, кто работал над этим чертовым проектом в Уиверне.
– Проектом?
– И с тех пор они брали у меня кровь каждый месяц. Словно мое тело уже мне не принадлежало, будто я была обязана платить кровью за право жить.
– Но Уиверн прикрыли полтора года назад!
– Прикрыли, да не весь. Есть вещи, которые не прикроешь, невозможно прикрыть, как бы сильно нам этого ни хотелось.
Несмотря на то что Анджела находилась на пределе изнеможения, она все же оставалась по-своему хороша.
Фарфоровая кожа, изящно очерченные брови, высокие скулы, точеный носик, красивый рот, от которого отходили две морщинки – результат частых улыбок… Все это, вкупе с самоотверженным сердцем, делало Анджелу хорошенькой даже несмотря на то, что она была невероятно худа – кожа да кости. Однако сейчас лицо ее было перекошено от гнева, черты заострились и уже не казались красивыми.
– Если бы я хоть раз отказалась сдать кровь, они бы наверняка убили меня. Или заперли в какой-нибудь секретной лаборатории, чтобы наблюдать, как за подопытной крысой.
– Но зачем они брали у тебя кровь? Чего они боялись?
Ответ, казалось, уже был готов сорваться с ее губ, но она вдруг сжала их в узенькую полоску.
– Анджела…
Я и сам по указанию доктора Кливленда ежемесячно сдавал кровь на анализ, и нередко его делала сама Анджела. Это было необходимо, поскольку изменения в химическом составе крови могли заблаговременно дать сигнал о появлении злокачественных изменений в моей коже и глазах. Несмотря на то что процедура эта была совершенно безболезненна и делалась ради моего же блага, я всегда испытывал внутренний дискомфорт, словно кто-то вторгался в мое тело. Представляю, каково мне было бы, если бы из меня выкачивали кровь насильно!
– Может, мне не стоило рассказывать тебе… Говорить об этом равносильно тому, что поджечь бикфордов шнур. Рано или поздно твой мир неизбежно взорвется. Но… в противном случае ты будешь не способен защитить себя.
– Обезьяна была чем-то больна?
– Хорошо бы, если бы это было так. Возможно, в таком случае меня бы уже вылечили. Или я уже была бы мертва. Смерть гораздо лучше того, что меня ждет.
Анджела схватила пустой бокал, стиснула его в руке, и мне показалось, что она сейчас запустит им в стену.
– Обезьяна не укусила меня, не поцарапала, даже не прикоснулась. Я объясняла им это, доказывала, но они мне не верили. Мне кажется, даже Род не верил мне до конца. Они не оставили мне ни единой лазейки.
Они заставили меня… Род заставил меня подвергнуться стерилизации.
Глаза ее наполнились слезами, которые трепетали подобно отблескам пламени на потолке.
– Мне было сорок пять лет, – сказала она, – и у меня не было детей, потому что я уже тогда была стерильна. Мы с Родом так хотели ребенка! Я бегала по врачам, прошла курс гормональной терапии, испробовала все, что только можно, и – ничего не помогло.
В голосе Анджелы слышалось такое страдание, что я с трудом усидел на стуле. Мне хотелось встать, обнять ее, утешить.
С гневной дрожью она продолжала:
– И все же эти подонки насильно сделали мне операцию. Они не просто перевязали мне трубы, а еще и удалили яичники. Выпотрошили меня, как курицу! Вырезали последнюю надежду! – Голос Анджелы надломился, но она все равно говорила:
– Мне было сорок пять, и я уже потеряла надежду когда-нибудь стать матерью или по крайней мере делала вид, что потеряла.