Если Вашингтон видел в Эвелин дисциплинированного храброго солдата, то он видел только амуницию. Она хорошо играла свою роль, это правда. Но Харрисон никогда не давал ей возможности проявить себя как личность, совершить нечто большее, чем ей предписано, а Эвелин — к стыду своему — и не стремилась проявить инициативу. Если раскопать погребенное под фасадом ее счастливой наружности, то она, возможно, пришла бы к пониманию, что отчасти виновата и сама…
Подняв глаза на распятие, она осознала, что хоть и молилась в последние пятнадцать минут, но молилась скорее политическим идолам и кумирам, а не Всевышнему. Да это и не важно. Она пришла сюда, в часовню, не столько для того, чтобы помолиться, сколько для того, чтобы спрятаться от посторонних глаз. Марк Филдмэн заверил ее, что Харрисон теперь в относительной безопасности. Если не случится ничего непредвиденного.
Полчаса назад, когда ее допустили к нему в палату, она подержала его лицо в своих ладонях и поцеловала, стараясь не замечать всех этих трубок и проводов, соединяющих его с внушительным строем медицинских аппаратов.
— Спасибо, — прошептал он, увидев ее, и глаза его увлажнились от чувства благодарности. Но уже вторая и третья его фраза выражали то, что у него на уме. — Как можно скорее вызови сюда Томми Бишопа. Мы должны ухитриться все подать очень осторожно. Он и сам знает, что сказать газетчикам, но все же пусть обязательно ко мне зайдет. И, ради Бога, попроси Марка никому не говорить ни слова. Никаких заявлений. Никаких медицинских терминов. Ничего. И вот еще что, спроси его, не сможем ли мы оформить эту штуку как незначительный эпизод, ну, чтобы это звучало не страшнее того, что, мол, перетрудил себе задницу, сидя за рабочим столом, одним словом, что я не особенно и болен-то. Так, малость подустал…
— Но, Харрисон, ты действительно болен, — сказала она.
— Нет, дорогая моя, сенаторы не болеют, они подыхают здоровыми, просто грохаются на пол во время очередной переклички, вот и все. Запомни это, Эвелин.
— У моего отца, как ты знаешь, последние четыре срока со здоровьем было неважно.
— Твой отец был переизбран, практически уже находясь на пороге покойницкой. Я просто не говорил тебе этого. Вот и я во что бы то ни стало поднимусь с этой койки, хотя бы для того, чтобы меня переизбрали. У меня сильный шанс пройти, и я не могу пренебречь этим, Эви. Я знаю, мне действительно надо немного отдохнуть. Но, пожалуйста, пригласи Томми и Артура Кэднесса, они мне оба нужны. И позови, если хочешь, Энтони. Он должен быть в курсе. Но Христом Богом прошу, скажи ему, чтобы не проболтался.
Эвелин вышла из палаты, зная, что уговоры бесполезны, надо идти и выполнять его распоряжения. Но перед тем решила зайти в часовню, чтобы хоть немного привести свои чувства в порядок. Теперь она готова к действию. Вот-вот должен приехать Энтони. Томми Бишоп наверняка уже здесь. Марк не разрешил Томми зайти к Харрисону — ни на минуту, ни на две, — а связь больного с внешним миром осуществлялась лишь через него, Марка, и Эвелин. Это был единственный способ уберечь больного от переутомления.
Жены иногда, в критические минуты, исполняют главные роли. Случается, что без них вообще невозможно обойтись.
* * *
Харрисон Мэтленд посмотрел на запястье, где обычно носил свой золотой «роллекс», и увидел там пучок всякой пластиковой дряни. Вот так вот, сэр, стоим на пороге покойницкой. В одну секунду с тебя слетает все твое сенаторское достоинство. Что он теперь такое? Кусок мяса, как и все другие, материал для медицинских изысканий, и больше ничего.
Когда они привезли его, то сразу содрали всю одежду, оставили голеньким, как и всякого прочего смертного, натянули на него больничную рубашку, уложили в койку, стоящую среди целой своры аппаратов, и оставили смотреть, как на экране пульсирует какая-то тонкая зигзагообразная чертовщина. Потом пришли, послушали сердце, ушли, вернулись, сделали укол, опять ушли и оставили его здесь бессмысленно валяться. Хорошо уж то, что этот комок мускулов в его груди продолжает еще трепыхаться, а то бы совсем хана. Снаружи уже темно. Сколько же времени прошло? Да, этот день он пережил, но все еще удивлялся, хотя уже и начал привыкать к мысли, что не умер. Боли не было. Ее почти сразу блокировали. Но неприятные сбои сердечного ритма весьма тревожили и удручающе действовали на психику. Боже, как ему ненавистна мысль, что он оказался вдруг всецело зависимым от своего бренного тела.
Хорошо бы, конечно, не отсылать Эвелин домой. Ее присутствие успокаивает его и здорово поддерживает. Она, как всегда, не задает вопросов. Ни в чем существенном не противоречит, заботлива, деловита, собранна — одним словом, прекрасный компаньон, обладающий всеми качествами, необходимыми жене крупного политика. Да, но все же пришлось после обеда отправить ее домой, несмотря на то что с ней он чувствовал себя гораздо спокойнее. У него появилась уверенность, что этой ночью он не умрет, так что лучше побыть одному, ему есть что обдумать.
Томми Бишоп, прорвавшийся все-таки на пару минут в палату, поначалу раскипятился.
— Вот дерьмо! Дерьмо собачье! Подыхай, а думай об этих долбаных голосах! — Потом снизил обороты и жизнерадостно принялся утешать больного: — Ну, ничего, ничего, Харрисон! Не бери в голову, мы им подадим твою болячку как плюс. Вот увидишь, мы и на ней соберем кучу голосов, надо только хорошенько все обмозговать. Держись, старина!
А через полчаса Томми, Артур и Норман Самуэльсон — его мозговой трест — внизу, в холле больницы, вырабатывали стратегию. А Харрисон лежал в палате и слушал низкое гудение аппаратуры, ожидая решения. Ради Христа или самого дьявола — решения!
Эвелин курсировала между палатой и холлом, передавая вопросы и запросы, возникающие в мозговом центре, и возвращая ответы и комментарии Харрисона. Поскольку основные медицинские процедуры и анализы можно было перенести на следующий день, они решили провести это экстренное совещание. Неохотно, но Харрисон в конце концов признал, что будет целесообразно передать средствам массовой информации сведения о сердечном приступе.
— Лучше начать мрачновато, но зато потом сообщать о быстром и надежном улучшении, — утверждал Томми.
Харрисон просил установить в палате телевизор, чтобы он мог смотреть новости. Но Марк категорически воспретил это:
— Достаточно и того, что вокруг тебя мельтешатся твои советники. Неужели нельзя потерпеть день-другой? Дай своему сердцу хоть немного прийти в норму.
Ох, ну что за дела! Хорошо, что хоть с Энтони дали спокойно поговорить.
Харрисон по-своему любил брата, но никогда не выказывал этого. Энтони одним своим существованием внушал ему чувство вины, не какой-то конкретной, но вины. Просто где-то подспудно таилось восхищение старшим братом, но из-за полной невозможности подражать ему сознание отказывалось относиться к этому восхищению серьезно.
Он уставился в один из аппаратов, торчащий прямо перед ним. Чем-то так этот сундук моргал и подмигивал, какими-то бессмысленными огоньками. За окнами темень. Двадцать минут назад ему сделали укол, и теперь он впадал в полудрему и не сопротивлялся этому, поскольку чувствовал, что сон просто необходим.
Кисти рук лежали на груди, и пальцам передавался ритм сердцебиения. Он повернул голову в сторону темных окон. Но куда, в конце концов, не обратишь взор, повсюду видишь безрадостное зрелище. Больница она и есть больница. Лежишь и ничего не можешь. Вдруг все это породило в нем жгучее желание встать и хоть что-нибудь сделать, хоть что-нибудь, ну, хоть стул передвинуть, но он понимал, что даже на это не способен.
Каждый раз, как ему удавалось выкинуть из головы свое подкачавшее сердце и предвыборную кампанию, образ Мэджин проникал в его сознание и заполнял образовавшийся ненадолго вакуум. Он отчетливо видел выражение ее лица, когда она говорила ему о своей беременности. Это было больше того, с чем он мог совладать, надо перестать об этом думать. Но видение прогрызало его мозг как голодная крыса.