Снова загремели взрывы, белыми искрами замелькали в воздухе выброшенные взрывной волной банки с тушенкой, фасолью и сосисками…
— Что с ранеными делать, комбат?! — кричал Балясин. — Много раненых!
— На себе понесем! На шинелях тащите! На горбу! На карачках! — почти в истерике орал в ответ Головачев.
А в утреннем небе вновь прогудели снаряды, и новая серия взрывов сотрясла землю…
Генерал Лыков положил трубку, сказал удрученно:
— Харченко убит.
— Ох, черт возьми, — выдохнул начальник штаба Телятников. — Как это случилось?
— При захвате склада, видно, наткнулись на немцев. Наверное, бой завязался. Ну и…
— А что это за канонада?
— Новый комбат штрафников Головачев сказал, что немцы артиллерией уничтожают склады. Не было печали, так черти накачали… — Лыков закурил папиросу. — А я уже в штаб армии доложил, расхвастался, как студент.
— Потери большие у них?
— Вернутся — доложат. Чего Харченко, дуралей, сам туда полез?
— Кому отличиться не хочется? — усмехнулся Телятников. — А тут такое верное дело. Да еще продовольствие — и орден схлопотать можно.
— Вот и схлопотал смертушку… за немецкие сосиски. Да еще меня в особый отдел фронта тягать будут…
Штрафники отступали по ходам сообщения, и взрывы снарядов накрывали их. Идти приходилось гуськом, затылок в затылок, да еще тащить на шинелях и просто на горбу раненых. Они и хотели бы бежать, а приходилось плестись, с трудом передвигая ноги. Многие выбирались из окопов и теперь уже действительно бежали, но осколки снарядов догоняли их, и они падали на бегу, пытались ползти, превозмогая боль, заливаясь кровью. А снаряды все выли и выли в воздухе, грохотали взрывы, и черными смерчами тяжко вздымалась к небу земля…
Комбат Головачев семенил, согнувшись в три погибели, нес раненого солдата-особиста, худого паренька лет двадцати. Сбоку, метрах в десяти от окопа, ударил снаряд, тонко засвистели осколки, и один угодил Головачеву в грудь. Комбат захрипел, упал лицом в землю. Он еще жил, и в предсмертном сознании вспыхнули и покатились, как с неба звезды, далекие воспоминания…
…Праздничный стол был накрыт. Сверкали чистотой тарелки, громоздились блюда с салатом и винегретом, холодцом, свиными ножками, тонко нарезанной колбасой, сыром. Частокол водочных бутылок, перемежался с вином и шампанским. Гости еще не пришли, и Головачев сидел, развалившись, на диване, в парадной гимнастерке с тремя рубиновыми шпалами в петлицах, двумя орденами Боевого Красного Знамени, двумя Красной Звезды и медалями. Двенадцатилетний сын Мишка сидел у него на коленях, ощупывал, рассматривал ордена и медали, тыкал пальцем и спрашивал:
— А это Боевое Знамя за что?
— За Халхин-Гол.
— А этот?
— За Испанию.
— А этот?
— Про озеро Хасан слышал?
— Это когда с японцами?
— Точно, Мишка, с японцами! — улыбнулся Головачев.
— А почему у тебя ордена Ленина нету?
— Не заслужил, значит! — Головачев обнял сына, прижал к груди. — Ничего, Мишка, еще заслужим! Вся жизнь впереди! — Он приподнял его на вытянутых руках над собой, встряхнул и засмеялся.
В комнату заглянула жена Антонина:
— Андрюша, помоги пирог из духовки вынуть! Что-то он застрял, не могу.
Головачев встал с дивана, одернул гимнастерку.
— Чего это гости запаздывают?!
— Придут — сам у них спросишь!
И сейчас же зазвенел звонок. Мишка побежал открывать. На пороге стояли мужчина в штатском костюме и женщина в праздничном крепдешиновом платье. В руках у женщины был букет цветов, у мужчины коробка, перевязанная красной ленточкой. Но лица почему-то были совсем не праздничные, а растерянные, тревожные.
— Паша! Аська! Нельзя так запаздывать! — укоризненно произнес Головачев. — Понимаю, мой день рождения не всенародный праздник, но друзья должны приходить вовремя!
— Вы радио слушали? — спросил Паша.
— Да нет, с утра выключено, — ответил Головачев.
— Война, Андрюша… — дрожащим голосом сказала женщина. — Молотов по радио выступал…
…И промелькнула, как всполох, ночь. Он обнимал и целовал свою ненаглядную Антонину, шептал:
— Женушка ты моя сладкая… женушка ты моя вечная… как же я тебя люблю…
Антонина изнемогала в сладкой истоме, выгибалась и вытягивалась, словно хотела слиться с ним в единое целое, и повторяла, будто в забытьи:
— Андрюшенька… Андрюшенька… Андрюшенька…
…Раненый солдат сполз с Головачева, перевернул комбата на спину. Сзади напирали бежавшие штрафники.
— Ну, че копаешься? Че там?
— Комбата убило! — крикнул солдат.
— Ах ты, мать твою!
— Мало комбат покомандовал. Вроде мужик был ничего…
— Как раз, кто — ничего, тот первый и получает…
— Вперед, ребята, вперед, чего встали?!
Рядом взорвалось еще два снаряда. Раненого подхватили под руки, и тот, тяжело ступая, двинулся вперед, перешагнув через мертвого Головачева. Глаза комбата были открыты. И следующие солдаты перешагивали через мертвого комбата. Кто-то неловко наступил мертвому на грудь, от чьего-то сапога отвалилась лепешка глины и упала Головачеву на лицо… и переступали, переступали… и бежали вперед, к своим позициям, как к избавлению.
Но едва показались знакомые окопы, немцы перенесли артиллерийский огонь туда, на позиции русских. Штрафники, наблюдавшие за обстрелом нейтральной полосы, кинулись к укрытиям.
— Во дают, гады!
— В большую ярость фрицы пришли, ребята, крушат, как подорванные!
— Уже больше часа молотят! Осатанели!
— А че им, боеприпаса у них навалом!
— Значит, со жратвой ничего не вышло?
— Ничего, голодный шустрей бегать будешь.
Как проскочили бегущие лавину огня, они и сами не могли бы сказать. Из последних сил валились в окопы, расползались по убежищам. В блиндажи и укрытия забился весь батальон. Стонали раненые, матерились все, кто ходил к продовольственному складу. Бинтовали друг другу руки, ноги, головы.
— Устроили, суки, пионерский поход за бубликами!
— Как же вы так нарвались-то?
— Это лучше у майора Харченки спросить, только дохлый он уже.
— Был бы живой, я б его сам пристрелил, тварь паскудную!
Накат блиндажа сотрясался при каждом взрыве, испуганно металось готовое вот-вот погаснуть пламя самодельной коптилки.
— Отсыпь махорочки, браток, курить страсть как охота.
— Говорили, что на том складе курева было завались?
— Было, да сплыло…
— Лучшей нашей махорки нету! Немецкие цигарочки слабенькие, кислые какие-то — куришь, а не накуриваешься.
— Много народу поубивало?
— Ой, много, браток, много-о-о… Раненых человек тридцать принесли. На горбу одного нес, думаю, ну все, еще шагов десять пробегу и пупок развяжется!
Артиллерийская канонада не утихала, ухали, грохали взрывы, содрогались стены блиндажа, сыпалась с наката земля…
— Белянов, родной мой, слушай приказ, — говорил генерал Лыков в телефонную трубку. — Батальон штрафников обескровлен — большие потери, много раненых. Немцы утюжат его позиции уже два часа. Если после этого они атакуют, создается реальная угроза прорыва. Как слышишь? Ага, хорошо. Так вот, перебрось в расположение штрафников батальон Подгорного. И дивизион сорокапяток… А вдруг танки? Слушай, Белянов, хватит прибедняться, приказано — сделано! Ну, вот и хорошо! Действуй, Белянов!
— Товарищ генерал, штрафбат на проводе, — сказал связник.
— Головачев? — спросил Лыков и услышал голос Твердохлебова:
— Комбат Головачев убит. Временно командование батальоном принял на себя.
— Ну и командуй дальше, Твердохлебов, — распорядился генерал. — Приказ о назначении получишь. Что еще?
— Много тяжело раненных. Прошу прислать хоть какой-то транспорт — вывезти людей в дивизионный госпиталь. Помрут люди, — громко говорил в трубку Твердохлебов.