Еще затухал бой на окраине городка, и доносились оттуда частые выстрелы, крики, дробь пулеметных очередей, а Баукин уже сидел в бывшем штабе белых, в большой комнате, в углу которой поставили красное знамя. На стене косо висел портрет Николая II, простреленный во многих местах, пол густо усыпан осколками стекла, фарфоровой посуды. В эту комнату и приволокли два красноармейца избитого священника.
— Что, жеребячье племя, сигналы белым гадам подавал? Шпионил, служитель Божий! Знаешь, что за это полагается?
— На все Божья воля… — спокойно отвечал священник.
— Божья, говоришь? Вы своим религиозным дурманом напрочь мозги народу отравили!
— Теперича вы травить будете… антихристовым дурманом, — отозвался священник.
— Да мы народу счастливую жизнь несем! Свободу и братство, сучий ты пес! Мир хижинам — война дворцам, слышал ай нет?!
— Слышал… читал… — так же спокойно отвечал священник, потирая болевший после избиения локоть. — Только не будет никакого мира… и счастья не будет…
— Я те язык отрежу, вражина! Будет! — Баукин грохнул кулаком по столу. — Всю сволочь буржуйскую под корень изведем! Помещиков и капиталистов! Всех в расход! И народ на себя трудиться будет! И счастлив будет! За это счастье тыщи революционных бойцов головы свои кладут!
— Ненависть породит только ненависть, и кровь породит еще большую кровь, — спокойно возражал священник. — И вы сами в той крови захлебнетесь.
— Ах, ты-ы! Враг ты есть… самый главный враг советской власти!.. Ермолаев! — гаркнул Баукин.
В комнату вошел казак в сапогах и шароварах с красными лампасами, только на серой папахе пришита красная лента поперек.
— В расход его! Немедля! — приказал Баукин.
Казак взял священника за шиворот и с силой толкнул к двери. Тот не устоял, упал, растянувшись на полу, но тут же поднялся, оправил рясу и, широко перекрестившись, вышел из комнаты…
Штрафному ротному Максиму Родянскому снился фильм «Чапаев». Легендарный комдив говорил звенящим голосом, обращаясь к взбунтовавшемуся эскадрону, и указывал нагайкой в сторону боя:
— Там лучшие сыны народа жизней своих не жалеют! А вы!.. Чтобы кровью искупить свою вину! Я сам поведу эскадрон в атаку! По коня-а-ам!
Максим Родянский хмурился во сне, скрипел зубами…
Вдруг всплыло в памяти спящего, как допрашивал его следователь на Лубянке, как кричал, стуча кулаком по столу:
— Правду говорить, троцкистский выкормыш! Как ты революцию предал! Группу диверсионную сколачивал! Товарища Сталина хотел убить! Будешь говорить?! Или тебя так отделают — мама родная не узнает!
Слепящий свет громадной лампы бил в глаза, и Родянский не видел лица следователя, и потому встал со стула и пошел на следователя, плюясь словами:
— Гнида! Сволочь! Я Перекоп в лоб штурмовал! Три ранения! Контузия! В тифу валялся! И ты мне, ублюдок, говоришь — я революцию предал!
— Спокойно, гражданин Родянский, сохраняйте спокойствие, держите себя в рамочках. — Следователь нажал кнопку под столешницей, и в комнату ввалились два здоровяка с засученными рукавами гимнастерок, в тяжелых кирзовых сапогах. Первый мощным ударом кулака свалил Родянского на пол, и вдвоем они принялись месить его сапогами.
— Эй-эй, костоломы, до смерти не забейте! — забеспокоился следователь. — Он мне еще нужен…
А кому-то снилась громадная толпа зэков, сгрудившаяся на строительной площадке с лопатами, кайлами и тачками в руках. Далеко за их спинами маячили корпуса огромного комбината. И не сразу можно было заметить, что толпа окружена редкой цепью красноармейцев с винтовками.
А на возвышении стояли трое начальников в полувоенных френчах, затянутых широкими ремнями, и один, стройный и плечистый, с пышной гривой темных волос, почти выкрикивал каждое слово, чтобы в толпе его слышали все.
— Внимание, заключенные! Ваш путь к исправлению начинается здесь! На этой великой стройке социализма! На Магнитке! Вы должны быть счастливы, что ваш труд вливается в труд всей Республики Советов!
Громадная толпа молчала…
Твердохлебов смотрел на вздрагивающий огонек коптилки, прислушивался к далеким снарядным разрывам, и почему-то вспомнилось ему, как шел он в колонне демонстрантов по Красной площади, держа на руках маленького сына, и смотрел на мавзолей, где стояли Сталин, и Ворошилов, и Берия, и Буденный, и Каганович. А вся Красная площадь колыхалась от народа, сверкала букетами цветов и знаменами, ликовала восторженно. И Сталин с улыбкой смотрел на народ и махал ему рукой.
— Ур-р-а-а-а! — исступленно орал Твердохлебов и подбросил вверх сына.
И вся площадь, казавшаяся необъятной, дружно ревела:
— Ур-р-ра-а!!
Едва рассвело, а у блиндажа уже топталась очередь штрафников. Перед входом стояли две большие фляги со спиртом, рядом с ними возвышались Твердохлебов, Родянский, Баукин, Глымов. Двое солдат принимали из рук штрафников пустые алюминиевые кружки, наливали, приподняв флягу, спирт и передавали Баукину. Тот подносил кружку к носу, нюхал, слегка морщился, говорил:
— Чистейший ректификат… Пей, боец, — и протягивал кружку штрафнику.
Пока тот пил медленными глотками, уже наполняли кружку следующему. Ее принимал Максим Родянский, передавал со словами:
— Взбодрись.
Наполнили уже третью кружку и отдали ее Федору Баукину, и тот протянул ее бойцу:
— Чтоб в атаку с песней!
Очередь топталась, нервничала, задние тянули шеи, чтобы увидеть, как пьют.
— Ну, че так медленно-то? До вечера маяться будем?
— Ох и пьет, ох и пьет, быдто мед глотает…
— По скольку наливают-то?
— До краев…
— Тут, поди, пол-литра влезет… — Штрафник разглядывал кружку. — Точно пол-литра влезет…
— Раз пошли на дело я и Рабинович, — тихо запел другой штрафник, — Рабинович выпить захотел. Почему не выпить бедному еврею, если у еврея нету дел…
А кружка неспешно выпивалась до дна, раздавались лошадиное фырканье, вздохи и выдохи, удовлетворенные голоса:
— Хорош ректификат… хор-ро-ош…
— Ох, покатилась душа в рай, а ноги в милицию!
— Ох, славяне, быдто Христос по душе босиком прошел… ох и благодать…
— Ты, паря, выпил и отходи, не топчись тут, по второй не нальют.
— Ты до краев лей, до краев, как всем! Я что тебе, рыжий?
— Кому первая чарка, а кому первая палка!
— Досыта не наедаемся, зато допьяна напиваемся!
— Зачал Мирошка пить понемножку!
— Вечно весел, вечно пьян ее величества улан!
— Умница в артиллерии, щеголь в кавалерии, отчаянный во флоте и пьяница в пехоте!
— Пить да жрать есть кому — воевать некому!
— Эк, сказанул! Да я теперича фрица голыми руками задушу! Кадыки зубами рвать буду!
Первую флягу опорожнили, открыли вторую. Очередь значительно уменьшилась, но оставшиеся волновались — хватит ли спирта? Стоял галдеж, после шуток толпа взрывалась смехом.
Те, кто уже выпил, расходились, закусывая горбушкой хлеба, луковицей, соленым огурцом, яблоком, и глаза у штрафников веселели, светились хмельным блеском бесшабашно и отчаянно.
Твердохлебов посмотрел на часы, проговорил:
— Через пять минут артподготовка начнется.
Медленно наступало утро. Таял седой предрассветный туман над полем. Твердохлебов не отрываясь смотрел на быстро бегущую секундную стрелку.
В окопах было тесно — штрафники прижимались к стенам, тянули шеи, стараясь разглядеть на горизонте немецкую линию обороны. Смотрели на поле и ротные командиры, прикидывали что-то, косились на штрафников, теснившихся рядом. А над окопами высилась фигура Твердохлебова — он глаз не сводил с секундной стрелки, шевелил губами, словно считал.
И вот словно шелест послышался далеко за спинами штрафников, заполнил небо, и следом за ним катился гул, и вдруг, задрав головы, все увидели ряды хвостатых комет, скользивших в мутном рассветном небе. И сразу же впереди рвануло так, что, казалось, испуганно присела земля. И стена черных взрывов выросла на горизонте, там, где была немецкая линия обороны. И тут же новый шелест и грохот — снова ряды комет с хвостами из белого пламени промелькнули над головами штрафников, и вновь взметнулась стена взрывов — ухнуло так, что у многих в ушах заложило.