Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Герман, проникнутый ужасом, прерывает его словами «что смелость есть признак виновности, спокойствие же — необходимое качество невиновного».

«Конечно, возразил Дантон на такое замечание президента, личная смелость подлежит осуждению, но в такой никогда не обвинить меня; смелость же народная, которой я столько уже представлял примеров, которую я применял для пользы общественного дела, — эта смелость позволительна, необходима и ею я горжусь! Когда я вижу, что меня так тяжко и несправедливо обвиняют, разве я могу укротить осаждающее меня чувство негодования? Разве от такого революционера, как я, можно ожидать ответа хладнокровного? В революции люди, подобные мне, неоценимы: на их челе неизгладимыми буквами наложил гений республики печать свободы… А ты, Сен Жюст, ты дашь ответ потомству за клевету, которую ты пустил в ходе против лучшего друга народа. Пробегая этот страшный рапорт, я чувствую, что все мое существо содрогается».

Герман снова остановил его; он, быть может, опасался, что, покончив с Сен Жюстом, Дантон стал бы нападать на Робеспьера и что глава их партии не был уничтожен при таком нападении. Он пригласил обвиняемого высказывать более умеренности для своей же пользы и выставил ему примером образ действий Марата в подобном же случае, желая, вероятно, дать этим понять, что подобно Марату, он мог выйти оправданным, а быть может, и торжествующим.

Можно предполагать, что Дантон в некоторой степени попался в расставленные ему таким образом сети, ибо он начал обсуждать одно за другим те обвинения, которые возводил на него рапорт Сен Жюста, но скоро горячность его натуры взяла верх: «Когда я бросаю вызов моим обвинителям, — воскликнул он снова, — я действую с полным сознанием. Пусть мне назовут их, и я уничтожу их. Низкие клеветники! Выходите, и я сорву с вас маску, которая скрывает вас от общественной мести».

Лакруа советовал Дантону растрогать народ, и народ был уже более чем растроган; все сердца трепетали и в зале и вне его, ибо мощный голос трибуна через открытые окна проникал дальше Сены. Судьи были ошеломлены; Герман напрасно приводил в движение свой колокольчик. «Разве ты не слышишь меня?» — сказал он Дантону.

«Голос человека, защищающего свою жизнь и честь, должен покрывать звуки твоего колокольчика», — отвечал Дантон.

Под предлогом, что он должен быть утомлен, ему не позволили продолжать. Герман допросил Геро де-Сешеля относительно переписки его с Демуленом, об участии, которое он принимал в отступлении пруссаков. Он возобновил старое дело о воровстве — орудие весьма уже ослабленное жирондистами, против которых оно служило.

Перейдя к Демулену, он обвинил его в попытке унизить своими статьями народное представительство.

Он сказал: «Я представлю образчик безжалостных насмешек, с которыми вы нападали на декреты самые благонамеренные». И он начал читать красноречивый памфлет, основанием которого служило негодование Камилла при издании закона о подозрительных.

«Приходилось высказывать радость при смерти друга или родственника, чтобы не подвергнуться опасности погибнуть самому. При Нероне многие из тех, родных которых он умертвил, благодарили богов и зажигали иллюминации. Приходилось, по крайней мере, иметь внешний вид открытый и спокойный и опасались, чтобы сама боязнь не сочлась за преступление».

«Все возбуждало подозрение тирана. Если кто из граждан становился популярен, — его считали соперником государя, могущим возбудить междоусобную войну. Если же, напротив того, вы стали бы избегать такой популярности, не отходя от своего домашнего очага, то эта уединенная жизнь обращала на вас внимание, и вы становились подозрительным».

«Если вы были богаты, то представлялась опасность, чтобы народ не был подкуплен вашей щедростью. Опять подозрение»

«Если вы были бедны, то тем более были причины непобедимому императору бдительно наблюдать за вами. Самые предприимчивые люди всегда те, которым нечего терять».

«Если у вас был характер мрачный и меланхолический, то утверждали, что именно вас беспокоит благополучное течение общественных дел».

«Один страдал из-за имени своего или своих предков, другой из-за красивого летнего жилища своего; Валерий азиатский из-за того, что сады его приглянулись императрице; Статиций из-за того, что лицо его не понравилось ей; наконец, многие пострадали без того, чтоб когда-либо узнали причину тому».

«…Каковы обвинители, таковы же были и судьи. Трибуналы — покровители жизни и собственности, превратились в бойни, где то, что носило название казни и конфискации, было только убийством и грабежом».

«Тот, который высказал столько смелости на бумаге, не имел ни того личного мужества, которым обладал Дантон, ни твердости Филиппо и Лакруа; он не отрекся от того, что писал, но не высказал великодушное чувство, руководившее им, — а в этом и заключалась вся слава его».

Герман ставил в вину как Лакруа, так и Сешелю знакомство их с Дюмурье; он привел объяснения, вырванные у Мячинского, надеждой продлить несколькими днями жизнь свою.

Лакруа потребовал вызова свидетелей, объяснив, что те, кого он выставит не возбудят подозрений, ибо он возьмет их из среды самого Конвента.

Фукье дал ему на это ответ, замечательный по бесстыдству софизма, на котором основано было возражение. Он сказал:

«Так как вы требуете от меня формального ответа, то я объявляю, что согласен на допрос ваших свидетелей, кроме тех, однако, которых вы бы призвали из среды Конвента; в этом отношении я должен заметить, что обвинение против вас, вытекая из всей массы Конвента, возбраняет каждому из членов его стать свидетелем с вашей стороны; ничего не было бы смешнее как предполагать, чтоб ваши же обвинители, и притом лица, облеченные вашей властью, стали содействовать оправданию вашему, тогда как они обязаны действовать лишь в пользу интересов народа и ему только обязаны отчетом в своих действиях».

Тем не менее, Фукье обещал представить это на разрешение Конвента, и затем стали продолжать допрос. Вестерман, подобно Лакруа, изобличенный показаниями Мячинского, весьма основательно заметил, что ему следовало дать очную ставку с его обвинителем тогда, когда тот еще был в живых.

Дело принимало оборот неблагоприятный для тех, которые решились погубить Дантона и приверженцев его; и на заседании 14 числа их беспокойство было очень сильным. Дантон говорил все с большей энергией, его известность, столь необыкновенная стойкость обвиняемого перед трибуналом, наводившим трепет на всех и каждого, — все это привлекло огромную толпу слушателей, и при каждом восклицании этого мощного голоса слышно было, как в плотной толпе пробегал ропот, верный предвестник народного волнения и тех неудержимых рукоплесканий, которые могли прервать заседание и сделать осуждение невозможным. Присяжные стали беспокоиться один из них, Ноден, сказал даже: «Невозможно, однако, отказать ему в допросе его свидетелей»

Заседание поторопились закрыть, Фукье поспешил в комитеты, Герман отправился к Робеспьеру этот, следуя всегдашней осмотрительности своей, запер свои двери; более раздраженные, оставшиеся Тьюлери одни, стали угрожать Фукье, который осмеливался сделать предложение, чтобы удовлетворили требование обвиненных.

Герман и Фукье составили письмо, которым при первом ропоте Дантона или его приверженцев должны были потребовать содействия Конвента; и в эту самую ночь пришла мысль превратить в заговор то глухое волнение, которое из города перешло и в тюрьмы.

Со своей стороны, обвиняемые ясно видели, что общественное мнение на их стороне, и что почва под их ногами становится тверже; мужество возвращалось к слабым, смелость необузданных приобретала еще большей силы, предвидя близость торжества. В начале заседания 15 числа требования их о вызове свидетелей стали более настоятельны и даже повелительны.

Раздались крики, брань, всеобщий шум — то есть все то, чего только и ожидал Фукье. Он вынул приготовленное письмо, громким голосом прочел его и тотчас отправил в комитеты.

82
{"b":"157650","o":1}