— Хорошо! — возразил Шарль-Генрих. — Если я это сделаю, то Мария-Антуанетта все-таки погибнет сегодня же, а завтра придет наша очередь.
— Ну что же!
— Ах, жена, и я не раз по-твоему говорил: «Ну что же!» Ты знаешь, что при теперешнем моем положении я имею, по крайней мере, хотя ту выгоду, что совершенно равнодушен к жизни и даже почти чувствую отвращение к ней. Давно бы уже я высказал открыто все то, что ты мне сегодня говорила наедине и потихоньку. Но если я этого не делаю, так это потому что я знаю, с какой яростью преследует гражданин Фукье детей всякого рода противников революции, начиная с детей короля, и, вероятно, не задумается и над детьми палача, как это может быть в нашем деле.
Бабушка моя закрыла лицо руками и зарыдала. С ней сделался такой сильный нервный припадок, что дед мой позвал к себе, сына, чтобы вдвоем перенести ее на постель. Кроме сына дед мой никому не осмелился бы показать свою жену; ее слезы в то время были уже покушением против республики. Лица, служившие помощниками у моего деда, старались загладить позор своего звания, щеголяя самыми неистовыми демагогическими убеждениями. Подобного рода личности не преминули бы сделать донос на наше семейство.
После этой сцены Шарль-Генрих был до того потрясен, что отец мой вызвался проводить его. Отец снял мундир и вместе с дедом отправился на площадь революции, где в это время уже был воздвигнут грозный снаряд для совершения второго мученичества над венценосной особой.
Дед мой вместе с отцом отправились в Консьержери, куда и прибыли в десять часов утра. Вся тюрьма уже была окружена вооруженными людьми. На дворе был расположен сильный отряд жандармов, несколько кавалеристов и офицеров революционной армии.
Эти господа были приглашены сюда Эсташем Наппье, секретарем революционного трибунала. Наппье поручено было присутствовать при казни и представить трибуналу отчет о ней.
Шарль-Генрих Сансон велел телеге ехать вперед и вошел в Консьержери вместе с комиссаром, офицерами, жандармами и моим отцом.
Королева находилась в зале приговоренных к смерти. Она сидела на скамье, опершись головой о стену. Два жандарма, караулившие ее, находились тут же, в нескольких шагах от нее, рядом с тюремщиком Болем. Дочь Боля стояла перед Марией-Антуанеттой и плакала.
Заметив прибытие своего конвоя, королева встала с места и сделала шаг вперед, навстречу исполнителю; но, взглянув на дочь Боля, она остановилась и нежно поцеловала рыдавшую девушку.
Мария-Антуанетта была в белом платье, плечи ее были прикрыты белой косынкой; на голове у нее был чепчик с черными лентами. Она была очень бледна; но это была не та бледность, которая появляется под влиянием невольно обнаруживающегося страха смерти. Губы у нее побледнели, как это обыкновенно бывает у оробевших особ, а глаза, носившие на себе следы бессонных ночей, горели лихорадочным огнем.
Дед мой и отец сняли шляпы; многие из присутствовавших также поклонились королеве. Впрочем, секретарь Наппье и некоторые из военных умышленно воздержались от этого и старались сделать вид, что не делают никакого различия между обыкновенной преступницей и мученицей-королевой.
Прежде чем кто-нибудь из присутствовавших успел сказать слово, Мария-Антуанетта подошла к вошедшим в комнату и сказала твердым, не обнаруживавшим ни малейшего волнения, голосом:
— Я готова, господа; мы можем ехать.
Шарль-Генрих заметил ей, что необходимо принять некоторые предварительные меры. При этих словах Мария-Антуанетта обернулась и показала нам, что волосы у нее уже были обрезаны.
— Хорошо ли? — спросила она.
В то же время она протянула руки, чтобы их связали. Пока отец мой исполнял эту тяжелую обязанность, в зал вошел аббат Лотренже и стал просить позволения проводить королеву. Аббат Лотренже был одним из священников присягнувших революции также как аббат Жирар и Ламбер, после которых он уже являлся к королеве с предложениями своих услуг. Но королева не захотела воспользоваться утешениями религии, сделавшейся, по ее мнению, еретической. Настойчивость Лотренже видимо, неприятно подействовала на Марию-Антуанетту, но, несмотря на то, она на вторичную просьбу аббата позволить сопровождать себя ответила:
— Как вам угодно.
Затем все тронулись в путь. Впереди шли жандармы, за ними королева, рядом с которой шел аббат, употреблявший все усилия, чтобы склонить королеву принять утешения религии; сзади шел секретарь, а рядом с ним исполнители и опять жандармы.
Выйдя на двор, Мария-Антуанетта вдруг увидела позорную телегу. Осужденная вдруг остановилась, и невольный ужас пробежал у нее по лицу.
Аббат угадал мысль, возмутившую в это время королеву, и дурным, полуфранцузским, полунемецким языком стал указывать ей на пример Спасителя, несшего свой крест и между прочим сказал, что ей необходимо загладить свои преступления.
— Это ложь! — резко возразила королева и, не слушая аббата, быстро подошла к телеге.
Чтобы Марии-Антуанетте легче было взойти на телегу, подан был табурет, сильно пошатнувшийся в то время, когда королева уперлась в него ногой. Окружающие стали поддерживать королеву, и она спокойно поблагодарила их.
Двери отворились, и на улице показалась королева Франции в сопровождении своей печальной свиты. Народ, столпившийся по набережным и на мостах, зашумел, как море в бурю, и тысячи криков, проклятий и угроз пролетели навстречу Марии-Антуанетте.
Стечение народа было так велико, что телега почти не могла подвигаться вперед; испуганная лошадь начала биться. Все до того смутились, что дед и отец мой, поместившиеся было на козлах телеги, на время сошли со своих мест и стали около Марии-Антуанетты.
Несколько самых яростных патриотов в двух или трех местах ворвались даже в самую середину конвоя, и жандармы не только не думали останавливать и усмирять волнение, но даже сами осыпали подсудимую оскорблениями, смешивавшимися с неистовыми воплями толпы. Некто Нурри Грамон, сын офицера революционной армии и сам служивший также в этой армии офицером, забылся до того, что, не ограничиваясь одними угрозами, осмелился поднести свой кулак к самому лицу Марии-Антуанетты. Аббат, находившийся при королеве, оттолкнул его и энергично начал ему высказывать всю низость его поступка.
Эта сцена продолжалась три или четыре минуты. Не раз мне приходилось слышать от отца, что Мария-Антуанетта никогда не казалась более достойной своего звания, как в это время. Эта женщина была настоящей королевой, во всем ее величии, в то время когда смело, не бледнея и не опуская глаз, встречала она яростные взоры всемогущей в то время толпы. Без содрогания прислушивалась она к воплю народа, ревевшего, как лев, в клетку которого брошена назначенная для него жертва. Мария-Антуанетта готовилась умереть, как Цезарь, и разом как статуя пасть под ударом, не дрожа и не подгибая колен.
В это время даже позорная телега казалась троном и, несмотря на все унижения и оскорбления, Мария-Антуанетта проявила такое величие духа, что невольное уважение к ней проникло в сердца даже самых безжалостных людей.
Граммон-отец с несколькими жандармами заехали вперед и им удалось, наконец, очистить дорогу. Когда телега снова тронулась в путь, то крики утихли и только временами то там, то сям в толпах, стоявших впереди телеги, раздавались еще отрывистые крики: «Смерть австрийскому отродью! Смерть госпоже Вето». По мере того как телега подъезжала к кричавшим, крики понемногу утихали.
Мария-Антуанетта ехала стоя в середине телеги; аббат, стоя рядом с нею, продолжал толковать о чем-то очень энергично, но уже без прежнего умиления. Мария-Антуанетта молчала и, казалось, не слушала его.
По мере того как волнение народа утихало, глаза королевы начинали терять свой прежний величественный блеск, и она рассеянно стала поглядывать на толпу и на здания, мимо которых приходилось ехать.
Когда проезжали мимо дворца Эгалите, то Мария-Антуанетта стала как будто беспокойной и стала вглядываться в номера ближайших домов с таким напряжением, в котором легко можно было заметить не одно только любопытство.