Мы уже видели выше, как Герман убеждал публику не выражать ничего, кроме сочувствия к несчастьям подсудимой, и тем самым доказать, что лица, присутствующие здесь, достойны звания людей свободных. Но толпа, как бы послушна она не была, никогда не умеет притворяться. Ожесточение против королевы было еще так сильно, что толпе невозможно было скрыть его под маской великодушия. Действительно, едва только Мария-Антуанетта стала выходить из зала суда, как раздались самые неистовые рукоплескания.
Несчастная королева за дверями суда, затворившимися за нею, явственно могла слышать радостные восклицания, приветствовавшие близость ее казни. Впрочем, при этом у осужденной не вырвалось ни выражения негодования, ни даже презрительной улыбки.
Возвратясь в тюрьму, Мария-Антуанетта закутала свои ноги в одеяло, не раздеваясь, бросилась на постель и заснула.
Продолжительность прений в суде окончательно истощили ее силы. Действительно, заседания, начинавшиеся в девять часов утра, окончились поздно вечером и, при болезненном состоянии королевы, были настоящей пыткой для нее. В это время и голод, и жажда нередко мучили ее, а между тем общее настроение умов было до того странно, что одному жандармскому офицеру пришлось даже оправдываться в том, что он подал подсудимой стакан воды.
Жандармы, караулившие королеву, не слыша никакого шума в ее комнате, стали беспокоиться; один из них вошел к подсудимой и застал ее спящей крепко и спокойно.
Впрочем, сон этот продолжался никак не более трех четвертей часа. Мария-Антуанетта проснулась и обратилась к одному из своих стражей с просьбой позвать к ней тюремщика Боля. Когда тюремщик пришел, то Мария-Антуанетта спросила у него, можно ли ей писать. Боль отвечал, что Фукье-Тенвиль предвидел уже это желание и приказал ей дать по требованию и бумагу, и чернила. Затем один из жандармов был отправлен за письменными принадлежностями.
Мария-Антуанетта уселась на кровать и начала писать письмо. Эти строки, написанные в последние минуты жизни королевы, были адресованы к принцессе Елизавете, но они не дошли по назначению. Письмо это было передано в Комитет общественной безопасности, и впоследствии Куртуа, при ревизии бумаг триумвирата, нашел это письмо у Кутона. Куртуа, вероятно, считал этот документ весьма интересным, но в то же время не имеющим особенной важности, и вследствие этого оставил его у себя и даже не упомянул об этом письме в своем подробном донесении от 16 нивоза III г.
В 1816 году Куртуа за цареубийство был приговорен к изгнанию и вследствие этого обратился к тогдашнему министру полиции Деказу с просьбой не применять к нему закона об изгнании; в знак признательности за эту милость Куртуа предлагал передать семейству короля очень важный для семейных воспоминаний документ. Г. Деказ считал себя не вправе разрешить эту передачу и приказал сделать обыск в квартире бывшего члена Конвента. Но Куртуа успел предупредить его и передал члену государственного совета Беккеи не только это письмо, но вместе с ним и некоторые другие бумаги, а также пару перчаток и локон волос Марии-Антуанетты. Все эти вещи Куртуа также нашел у Робеспьера и Кутона.
22-го февраля 1816 года это письмо было прочтено г. Ришелье в обеих палатах. Вот текст этого исторического документа, достойного занять место рядом с завещанием Людовика XVI.
«В последний раз в жизни пишу я и пишу к вам, сестра. Меня только что приговорили, не скажу, к позорной казни, — она существует только для преступников, — нет, к тому, чтобы я соединилась с вашим братом.
Я надеюсь умереть с таким же присутствием духа, как и он.
Глубоко сожалею я о том, что мне приходится расстаться с моими детьми; вы знаете, что я жила только для них и для вас.
Вы, при вашей привязанности к нам, пожертвовали всем, чтобы только остаться с нами, а я оставляю вас в таком страшном положении! Во время процесса из защитной речи моего адвоката я узнала, что даже дочь мою разлучили с вами.
Бедное дитя! Я не смею писать к ней; я знаю, что мое письмо не дошло бы до нее; я не уверена даже, что и эти строки дойдут до вас.
Передайте же вы ей мое благословение. Надеюсь, что со временем, когда мои дети будут старше, то получат возможность опять соединиться с вами и спокойно пользоваться вашими ножными попечениями. Пусть оба они помнят внушенную им мною мысль, что все счастье их заключается во взаимной любви и в доверии друг к другу. Пусть дочь моя не забывает, что в ее возрасте на ней лежит уже обязанность помогать своему брату опытностью, которой у нее более, чем у него, и наконец всем, что только может ей внушить ее любовь к нему. Пусть, наконец, они помнят, что в каком бы положении им не пришлось быть, истинное счастье для них возможно только в союзе друг с другом. В этом случае я им советую брать пример с нас.
Наша дружба, даже при наших несчастьях, доставляла нам много утешений; но при счастьи человек делается вдвое довольнее, когда есть возможность поделиться своим счастьем с другом. А где же, как ни в своем семействе, искать нам самого нежного и самого доброго для нас расположения?
Я прошу моего сына никогда не забывать последних слов своего отца, которые я нарочно не раз повторяла ему. Вот эти слова: „Пусть сын мой никогда не будет стараться мстить за мою смерть!“
Я еще должна упомянуть вам об одном обстоятельстве, которое очень тяжело высказать моему сердцу. Я знаю, сколько огорчения доставляет вам этот ребенок. Простите ему, сестра! Примите в соображение его возраст и сознайтесь, что он многого еще вовсе не понимает. Придет время, когда, надеюсь, он сумеет лучше оценить все ваше расположение к нему, всю вашу нежность и попечение относительно их обоих.
Теперь мне остается только передать вам мои последние мысли.
Мне хотелось писать к вам еще в начале моего процесса, но писать было мне запрещено. К тому же процесс велся так быстро, что я почти и не успела бы написать вам.
Я умираю верной дочерью католической, апостольской и римской церкви; я умираю, исповедуя веру отцов моих, в которой я была воспитана и которую исповедовала всю жизнь мою. Перед смертью я не смею и надеяться на утешение религии; я даже не знаю, существуют ли еще священники нашей религии и могут ли они входить в то место, где я нахожусь, не подвергая себя большой опасности.
Усердно молю я Господа Бога простить мне все прегрешения, сделанные мною во всю жизнь мою.
В уповании на милосердие Божье я предаю душу свою благости и милосердию Вседержателя. Всех врагов своих я прощаю за все зло, которое они причинили мне. Со своей стороны я прошу прощения у всех, кого я знаю и особенно у вас, сестра моя, за все огорчения, которые я могла причинить неумышленно. Прощаюсь заочно со своими тетками и со всеми моими братьями и сестрами.
У меня были друзья и, умирая, я уношу с собой глубокое сожаление о том, что навсегда разлучаюсь с ними и оставляю их в страданиях. Пусть они узнают, по крайней мере, что я думала о них до последней минуты жизни.
Прощайте же, добрая и дорогая моя сестра! Ах, если бы только это письмо дошло до вас!
Не забывайте обо мне! Обнимаю вас от всей души; обнимаю вместе с вами моих бедных, бесценных детей.
Боже мой! Как тяжело мне расставаться с вами навсегда! Прощайте! Прощайте!
Теперь мой долг думать только о своей душе и об исполнении своих христианских обязанностей. Так как я здесь не свободна в своих действиях, то ко мне здесь, быть может, и приведут своего священника. Но я прямо объявляю вам, что не скажу ему ни слова и встречу его как существо совершенно чуждое мне».
Когда письмо было окончено, королева перецеловала все страницы, сложила бумагу и, не запечатывая, передала Болю, дожидавшемуся окончания письма, и просила передать это письмо принцессе Елизавете.
Тюремщик отвечал, что исполнение этой просьбы не зависит от него, потому что он обязан передать письмо Фукье-Тенвилю, который уже берется доставить письмо по назначению.