— Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.
Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
— Говори, Лешка! — закричали в толпе.
— Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве ето выбор? Ето же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
— Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.
— Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего ето не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все ето знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое ето примечание и декрет.
— Какая ето камера-то? — спросили в толпе.
— Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
— Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
— Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.
— Политика или что слямзил?
— Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…
Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.
Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
Михайло Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
300%
Позвольте, граждане. Когда ж это было? Да это во вторник было, на прошлой неделе. Со вторника Иван Семеныч начал новую и светлую жизнь. Хотел с понедельника, да, говорит, день тяжелый.
А бросил Иван Семеныч дома кормиться. На общественное питание перешел. Стал ежедневно ходить с женой в столовую.
Обедал я с ним в одни часы. А за обедом Иван Семеныч говорил без умолку. И все восторгался, что кухню бросил.
— Это, говорит, такая выгода, такая выгода… А главное, говорит, жену от плиты раскрепостил. Пущай, думаю, и баба поживет малехонько в свободе. Ведь сколько теперь этого свободного времени останется? Уйма. Раньше, бывало, придет супруга с работы — мотается, хватается, плиту разжигает… А тут пришла, и делать ей, дуре, нечего. Шей хоть целый день. А кончила шить — постирай. Стирать нечего — чулки вязать можешь. А то еще можно заказы брать на стирку, потому времени свободного хоть отбавляй.
Вообще, Иван Семеныч был ужасно доволен своей переменой. Однажды он даже небольшую речь сказал обедающим гражданам:
— Граждане, сказал, пора ослобонить женщин от плиты! Пора бросить в болото эти кастрюльки и эти мисочки! Кормитесь, граждане, завсегда в столовой.
Обедающие, конечно, обижаться стали.
— Позвольте, говорят, что вы расстраиваетесь? Мы, говорят, и так в столовой обедаем…
Целую неделю ходил Иван Семеныч в столовую. И каждый день находил все новые и новые выгоды в своей перемене.
А после ходить перестал.
Я уж подумал, не заболел ли человек сапом. Пошел к нему на квартиру.
Нет. Гляжу — здоровый. Сидит у плиты и руки греет. Жена рядом в лоханке стирает.
— Что ж ты, говорю, друг ситный, ходить-то перестал?
— Да, говорит, так. Выходит очень странно. Я, говорит, и сейчас не пойму, как это выходит.
— А что?
— Да, говорит, начали мы, как вам известно, в столовой кормиться. Время стало гораздо много оставаться. Я говорю супруге: «Я, говорю, вас от плиты раскрепостил, но, говорю, это не значит, что вам дурой мотаться. Пошейте, говорю, или постирайте». Начала она стирать… Теперича спрашивается: плита топится ай нет, ежели стирка? Плита элементарно топится. Отчего бы, говорю, кастрюльку не поставить? Пущай кастрюлька кипит. Глупо же без пользы огонь тратить…
А теперича что выходит? Полная выгода. Кастрюльки даром кипят. Жену от плиты раскрепостил. И, между прочим, дома обедаем.
Такая выгода, такая выгода, прямо триста процентов выгоды! Даже и не понять враз, откуда такое счастье?
— Да, где же понять, — сказал я.
И мы попрощались.
Дефективные люди
Удивительно раньше люди жили!
Скажем, сто лет — небольшой срок, а поглядите, какая заметная разница.
Бывало, сто лет назад, развернешь газету, начнешь, к примеру, объявления читать. А объявления такие:
ПРОДАЕТСЯ ДЕВКА. Умеет шить и неприхотливо готовить. Цена той девке 75 рублей серебром.
ОБМЕНЮ мужика на трех девок. Мужик с бородой, дюже сильный. Могит быть дворником али чем.
Тряпичникам не являться.
ПРОДАЕТСЯ ДЕВКА, 16 лет, без обману. Умеет жарить, парить и пятки чесать. А цена той девки вне запроса 100 рублей.
Так раньше жили люди. Смешно жили. Глупо жили. Читать противно.
А нынче и времена другие, и песни другие, и… цена другая. Цена, прямо скажем, за «девку» тридцать червонцев. Это по расценке Спасского уезда.
Сейчас объясним.
Недалеко от Владивостока в Спасском уезде жил некий дефективный папаша. Была у него дочка Нюрочка.
Вот папаша и думает:
«Отчего, думает, не продать мне Нюрочку, ежели деньги требуются?»
Так и сделал. Подыскал дефективного человека и продал ему дочку за тридцать червонцев.
Газета «Ленинградская правда» пишет:
В Спасском уезде родители продали в жены за 300 рублей свою 16-летнюю дочь. Девушка была продана без ее ведома.
Очень торговались. Сам папаша в три ручья плакал.
— Ты, говорит, погляди, какая девка-то продается! Свободная, равноправная девка! Не жук нагадил. Прибавь немного.
На трехстах ударили по рукам.
Одним словом, дешево купил жених.
Однако, как говорится, дешево покупают, да домой не носят. Так и тут.
Сельсовет, обсудив этот вопрос совместно с ячейкой комсомола и женщинами-делегатками, взял девушку под свою защиту и аннулировал родительскую «сделку». Над родителями и женихом был устроен показательный суд.
Отдал ли дефективный папаша жениху назад деньги — покрыто мраком неизвестности. Ничего про это газета не говорит.
Да нас это и не интересует. Нас интересует: а какая, к примеру, цена на девку в других губерниях?
He знаем. Вот насчет Псковской губернии знаем. Там девок не продают, а за них приплачивают. Смотря по достатку.
Сделка называется приданым.
А на наш ничтожный взгляд — хрен редьки не слаще.
Точка зрения
Со станции Лески повез меня Егорка Глазов. Разговорились.
— Ну как, — спросил я Егорку, — народ-то у вас в уезде сознательный?
— Народ-то? — сказал Егорка. — Народ-то сознательный. Чего ему делается?
— Ну а бабы как?
— Бабы-то? Да бабы тоже сознательные. Чего им делается?
— И много их, баб-то сознательных?
— Да хватает, — сказал Егорка. — Хотя ежели начисто говорить, то не горазд много. Глаза не разбегаются. Маловато вообще. Одна вот тут была в уезде… Да и та неизвестно как… может, кончится.
— Чего же с ней?
— Да так, — неопределенно сказал Егорка. — Супруг у ней дюже бешеный. Клопов, Василий Иваныч. Трепач, одним словом. Чуть что, в морду поленом лезет. Дерется.
— Ну а она что, молчит?
— Катерина-то? Зачем молчит? Она отвечает: «Это, говорит, вредно. Вы, говорит, Василий Иванович, полегче поленьями махайте. Эпоха, говорит, не такая».
— Так она бы в совет пошла…
— Что ж совет? Ходила в совет. Там говорят: это хорошо, бабочка, что ты пришла. Женский вопрос — это, говорят, теперича три кита нашей жизни. Разводись, милая, с этим с твоим скобарем, и вся недолга… Ну а она не хочет. Погожу, говорит, маленько. Потому — неохота, говорит, разводиться… После терпела, терпела — ив город поехала. И привозит пилюлю. И одну сама принимает, а другую ему подсыпает. Она подсыпает, а он на нее наседает, дерется. Не действует ему пилюля. Стала она по две пилюли подсыпать и по две принимать. Ни в какую — дерется. А то враз шесть приняла и свалилась. И лежит плошкой. До чего ее жалко! Главное, одна бабочка на уезд сознательная и та, может, кончится.