Он приветствовал меня очень уважительно, держась при этом с большим природным достоинством — это было очень трогательно и впечатляюще. Он просил у меня прощения, что дерзал обратиться к столь знатной особе, но скорбь пересилила его скромность. Его любимый сын утонул десять дней назад; выброшенное волнами на берег тело было предано погребению со всеми положенными покойному почестями, но… И здесь старец заколебался, сцепив сухопарые пальцы: он не знал, что сказать дальше.
Я улыбнулась, догадываясь, с чем он ко мне обращается.
— Вы хотите, чтобы я сочинила ему эпитафию, — сказала я.
Он утвердительно кивнул, по-прежнему не веря, что я соглашусь.
— У меня есть деньги, — сказал он. — Я заплачу, сколько положено. Сыновья моих сыновей и впоследствии их дети будут помнить Пелагона, на чьем гробовом камне будут высечены слова, написанные величайшей поэтессой, которую мы знали. Для нас большая честь стоять в вашей тени, госпожа Сафо.
— Ну тень у меня, прямо скажем, короткая, — сказала я, смеясь; это тронуло меня больше, чем я сама себе готова была в том признаться. (Но вот вопрос: обратился бы он ко мне вообще, если бы от моего имени не попахивало скандалом?)
— Что ж, — ответила я, — я сочиню эпитафию вашему сыну.
— Пойдемте ко мне, в мой дом, госпожа Сафо, — сказал он. — У нас не богатое жилище, но встретить сумеем — чем богаты, тем и рады. Жена расскажет вам о нашем сыне.
Я последовала за ним по вьющимся залитым солнцем улочкам, полным гомона женщин и детей. Потом мы дошли до небольшой гавани за чертой городских стен, и старец повел меня вниз по истертым ступеням из серого камня к небольшому, покрытому голубой известью домику, стоявшему у самого моря, с прислонившимся позади сарайчиком. Во дворе сушились рыбачьи сети да пара черно-белых коз была привязана к фиговому дереву, от которого уже не дождешься плода.
Когда мы остановились у низенькой двери, оттуда с квохтаньем выскочил цыпленок. Моим глазам, ослепленным солнцем, потребовалось некоторое время, чтобы приспособиться к полумраку. В нос мне били запахи рыбы, дегтя и перебивавший все остальные запах мужского тела. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я увидела голого до пояса мужчину, выстругивавшего манок для птиц: его густые каштановые волосы ниспадали на один глаз.
— Это мой старший сын, — сказал старец. — Это Фаон.
Такой была наша первая встреча, с которой все и пошло.
Неужели я преследую на Сицилии некий призрак, точно так же, как Агамемнон преследовал призрак Елены в Трое? [138]Наслаждение во имя саморазрушения… Что за наслаждение — быть поглощенной смертью!
Когда я овладела Гиппием и сделала его рабом своего тела, когда Фаон объял меня всепоглощающим пламенем страсти — была ли то я или Афродита, которая произнесла заклинание? В чем заключается вина, кто должен держать ответ перед богами и людьми? Или я по-прежнему занимаюсь самообманом, до сих пор думая лишь о том, как бы сбросить бремя со своих плеч, не заботясь о том, кому суждено поднять его вслед за мной? Кошмар безумства, болезненное ощущение в матке, — меня преследует сама Афродита, столь холодная, столь капризная! Вдруг это все — последние потуги разума, не желающего признать правду? Как могу я знать? Как могу я быть уверенной?
Остается один путь.
Корабль вышел из Коринфа и устремился на запад. Над нами, в лучах утренней зари, черные клинья перелетных птиц, летящих на юг, к Египту и солнцу, подальше от холодного ветра, гонящего волны через залив. С нашим кормчим не пропадешь — он чует погоду, точно собака. По воде бегут маленькие белые барашки, нос корабля то ныряет, то взлетает к небесам, натужно скрипят снасти. А я — неизвестно зачем отправляюсь в путь — сижу на нижней палубе, укутавшись от непогоды черным плащом, и все скриплю пером, выцарапывая на папирусе свое прошлое и настоящее. Мне осталось только одно — сила слова, искусство, которому в конечном итоге и посвящена вся моя жизнь. В чем правда? В возлюбленном или в стихотворении? Эта любовь долговечна, а вон та — преходяща. Должно быть, Одиссей, в бытность свою человеком, был неуклюжим и лукавым начальником наемников — понадобился Гомер, чтобы создать такому бессмертие. И вот теперь я жажду плоти — суровой мужской плоти Фаона. Где, где искать ее? Где он, друг мой? Лежит, распростершись, на полу какой-нибудь грязной таверны в Сиракузах? Натягивает пропитанные дегтем канаты в команде таких же, как и он, мужчин, которые живут морскими походами да прибрежной торговлей? О нет, я должна затворить двери своему яркому воображению, убрать свет. Свет, который может так же ослеплять, как и исцелять. О Аполлон, будь милостив!
Итак, мы собираемся причаливать под высокими белыми утесами Левкаса. Выйдя из Коринфского залива, мы пошли на север мимо разбросанных островков, мимо Кефаллении [139]с ее высокими горными хребтами, похожими на спину дракона, мимо острова Итака [140], куда Одиссей возвратился после стольких лет странствий для того, чтобы навести наконец порядок в своем доме. Мы стоим, причалив к длинной каменной набережной; на корабль вносят мешки с едой и кувшины с водой, а друзья обмениваются приветствиями. С зарей подул свежий ветер; это был наш последний причал в Греции. К западу от нас простирается Ионическое море, за кривой линией горизонта лежат горы Сицилии. Отплыли мы в полдень.
Мне казалось естественным, что я слышу его имя. Естественным — и неизбежным. Глянув на набережную, я увидела кучку матросов: нашего кормчего и многих других, которых я не знала, но моя кровь возопила: «Не здесь ли он?!» — когда я увидела позади себя темный торговый корабль с таким хорошо знакомым флагом на мачте: каракатица — знак Сиракуз.
— Что нового? — сказал один, а другой ответил, смеясь:
— Ты помнишь Фаона?
— Да, — прошептала я, — я помню Фаона! Я, безразличная всем тень, женщина, укутанная в плащ, не знающая, куда идти дальше!
Тут первый голос спросил:
— А что с ним опять стряслось?
В ответ на это все рассмеялись и выпили горячего, приправленного пряностями вина, которое принесли из прибрежной таверны. Их медные кружки заблестели в утреннем свете. Мужчины как мужчины, а я все ждала, ждала.
— Можешь догадаться, что случилось, — сказал сиракузец. — Это было неизбежно. Рано или поздно это должно было случиться.
Кормчий вытер рот:
— Ну, так расскажи нам.
— Знаешь Аристиппу? — спросил сиракузец.
— Какую это? Жену Главка? — спросил кто-то, и другой вставил слово:
— Кто ж ее не знает?
И снова раздался смех, пока кто-то не сказал:
— Она теперь не так юна, как прежде.
— Фаону нравились зрелые женщины. Зрелые и легкодоступные.
— Нравились? Это не то слово! Так вот, Главк возвратился из своего последнего путешествия десять дней назад.
Слабый смех; затем первый голос спросил:
— И застал их?
Пауза.
— Да, застал, — подтвердил сиракузец. Больше рассказывать о Фаоне нечего, делайте выводы сами!
Кормчий прокашлялся, допил вино и сказал, будто бы вскользь (сам-то он, судя по взгляду, тоже не дурак был ухлестнуть за смазливой бабенкой):
— И что, кончил с ножом между ребрами?
Сиракузец заглотнул остаток вина и выплеснул последние капли на удачу.
— А как же иначе? — В ответ шарканье ног.
— Да, такого конца дождался Фаон! Он умел наслаждаться жизнью, пока она длилась!
Тут сиракузец вставил слово:
— И знаете, что нашли на нем? Главк мне это продал.
Пауза, шепот:
— Вот это да! Какое мастерство! Какая тонкая работа! Похоже на сосуд для благовоний. Видимо, из алебастра.
— А что в нем было? — спросил кормчий.
— Он был пуст, — пожал плечами сиракузец.
Тут встрял еще один голос — холодный, с подавленным смешком:
— Должно быть, Фаон держал в нем свое счастье.