Дедушка Фания назвал усадьбу Домом трех ветров. Никто из членов семьи не знал почему, но никто и не думал о том, чтобы изменить название.
И вот мы с Праксиноей трясемся в запряженной мулами повозке по мостовой, ведущей к Дому трех ветров. Хотя в воздухе уже чувствуется запах осени, солнце по-прежнему высоко, и для защиты от его лучей мы взяли зонты. Наш погонщик — молчаливый маленький человек, который (как я подозреваю) предпочитает иметь дело с животными, нежели с людьми, — сидит скрючившись на большом ларе и что-то насвистывает своим щербатым ртом. Я по-прежнему взволнована — еще бы, ведь мне впервые дозволено так далеко выехать одной, в сопровождении только девушки-рабыни. А впрочем, какая Праксиноя рабыня? Она моя спутница, и даже больше — закадычная подруга, которой можно доверить самое сокровенное!
Между нами стоит большая корзина с засахаренными фруктами — подарок от моей матери Йемене. В руках у меня — свиток с моими последними стихами. Некоторые, правда, весьма скверные, но это, как скрепя сердце Признает моя мама, дело десятое. А главное — это послание, написанное на обратной стороне свитка особым образом приготовленным молоком. Немного подогреешь на огне, все слова сразу же проступят. Заодно повидаю свою подругу Мику (которую, если уж признаться честно, я не так-то уж и люблю), оставлю ей свои стихи (которые она, в свои двенадцать-то лет, едва ли способна оценить). Ну а мне самой через месяц исполнится пятнадцать — я так горжусь, что делаю важную, взрослую работу!
Потому-то я несколько холодной держу себя с бедняжкой Микой, которая ожидает нас в конюшенном дворе и выбегает на стук колес. Маленькая, бодренькая, полненькая и ни за что не желающая худеть, отчего движения ее неуклюжи, словно у щенка. А вот руки у нее изысканные — руки художника! Как это ни удивительно, она и есть художница.
— Ой, Сафо, ты и вправду к нам! Как прелестно, а я так волновалась! Какая ты красивая, какое на тебе милое бледно-желтое платье! Мамочка говорила, что мы сможем поиграть у нас во дворе…
— Как так — поиграть? — Я пытаюсь подражать тончайшим интонациям своей матушки; эту возвышающуюся ноту легкого недоверия я нахожу очень эффективной.
Мика вспыхивает от смущения и исчезает одним прыжком. Погонщик мулов прокашливается, сплевывает на мостовую и смотрит вопрошающим взглядом. Праксиноя берет корзину с фруктами и зонтики, готовясь следовать за мной. Я говорю погонщику, что вернусь за час до заката. Он кивает и, не говоря ни слова, укатывает прочь. Снова появляется Мика:
— Мамочка ждет тебя. Иди к ней.
Мы проходим через прохладный белый сводчатый коридор в комнату Исмены, расположенную подальше от гостиной и дворика. Хозяйка ткет большой ковер, изображающий кентавра и лапифа [60]; встает с улыбкой при нашем появлении. Руки у нее похожи на Микины; она тоже пухленькая, но все же сложена более гармонично, чем дочка. Комната наполнена ароматом сладких трав и воска; стол и ткацкий станок старинные, сработаны на совесть — и гладкие, приятные на ощупь.
— Сафо, милая! Как я рада, что ты здесь! — Йемена едва ли выше меня ростом, но очень прямо держится. Густые черные волосы зачесаны назад; к своему удивлению, я замечаю в них едва намечающуюся седину. В уголках ее глаз притаилось беспокойство, разрушающее впечатление от приветственной улыбки. Неугомонная Мика так и пляшет вокруг меня туда-сюда — это она так выказывает свое обожание.
— Мама! — крикнула она. — Ну разве она не красавица?!
Йемена внимательно разглядывает меня.
— Изысканная юная барышня, — говорит она.
Я пропускаю вперед Праксиною — она вручает корзину с фруктами, а затем я выступаю с краткой, но тщательно подготовленной речью. Вижу, взгляд Исмены упал на свиток со стихами. Интересно, знает ли она, с чем я к ней пожаловала? Затем я перевожу взгляд на стену, где висит небольшой, но живой и удивительно похожий на нее портрет, написанный красками по дереву и повешенный так, чтобы на него падали лучи заходящего солнца. И снова от меня не ускользает легкое беспокойство в ее глазах, схваченное живописцем с удивительной точностью.
— Тебе нравится портрет, Сафо? — порывисто спросила Мика. — Как по-твоему, мамочка такая?
Я, потрясенная, понимаю, что портрет написан ею, — но как у такого по-жеребячьи игривого, смешного, забавного дитяти может быть такой глаз?! (Тут я сама устыдилась своей мысли: кто я такая, чтобы обсуждать прихоть муз, с которой те раздают свои дары?)
— Да, — сказала я. — Он мне очень нравится.
— Можно я напишу и твой портрет, Сафо? Ну скажи «да», скажи «да»!
— Пусть гостья сама решит, Мика, — улыбнулась Йемена.
Я решила, что провести час-другой, позируя для портрета, — занятие более достойное молодой особы, нежели играть в прятки или другие детские забавы.
— Это будет для меня очень лестно, — сказала я как можно изящнее.
Мика тут же захлопала в ладоши от возбуждения.
— Вот спасибо! — воскликнула она и поскакала за красками и кисточками — только пятки засверкали.
— Бедная Мика, — мягко сказала Йемена.
— Но она так обрадована!
— Милая, быть талантливым ребенком не так-то просто. Ты познаешь вещи до того, как дорастаешь до их понимания. И уж тем более — до возможности выносить их.
Наши глаза встретились.
— Я и сама это знаю, — сказала я, и все желание казаться взрослой сошло с меня, словно скорлупа с яйца. Я почувствовала себя оголенной, беззащитной, пристыженной.
— Будь доброй с ней. Прояви терпение.
— Хорошо. Я обещаю.
— Пойми, ведь сейчас трудное время. Трудное для всех нас.
— Да, конечно, госпожа Йемена.
— Ну вот и хорошо, моя милая.
Я кинула быстрый взгляд на Праксиною. Она стояла в дверном проеме с угрюмым бесстрастным лицом, созерцая наполовину законченный ковер.
— Ничего страшного. Не важно.
Тут я услышала на лестнице шаги возвращающейся Мики.
— Я чувствую, тебе есть о чем поговорить со мной, — сказала Йемена.
Тут мной овладело желание выплеснуть все свои секреты и страхи перед этой случайной, спокойной, понимающей женщиной, которая уж точно не испугается моей исповеди и не рассердится на меня за то, что я решилась излить ей душу. Но для этого нет времени, да и слова не придут: слишком уж долго они таились в темных немых уголках моего сознания.
Появляется Мика, навьюченная всякой всячиной. В волосах у нее желтая лента. Следом за ней, запыхавшись, бежит юная рабыня, — судя по внешнему виду, ненамного старше самой Мики. Она и Праксиноя помогают художнице освободиться от поклажи — вот треножник, вот новенький квадратный деревянный ящик, полный красок, вот связка кистей — все они с не меньшим, чем сама художница, нетерпением ждут работы.
— Ну, пошли! — сказала Мика и схватила меня за руку. — Я знаю, куда лучше всего!
Как же все-таки заразительно ее настроение! Я и сама почувствовала себя бодрой, и мы, посмеиваясь, поскакали по коридору (такому торжественному — он весь увешан фамильными портретами и уставлен пожелтевшими бюстами!) в направлении дворика и конюшен. Оглянувшись через плечо, я увидела, что Йемена снова возвратилась к своему ковру.
Воздух снаружи был теплым и напоенным жужжанием пчел. Я глянула вниз, туда, где простираются желтые пшеничные поля, и засмотрелась, как трудятся, согнув свои смуглые спины, жнецы. Падают подкошенные высокие спелые колосья, блестят серпы в лучах послеполуденного солнца. Жнецы поют в такт работе старинную бесхитростную песню — всего-то несколько строк, повторяющихся снова и снова. Эта щемящая, сладостная мелодия из года в год была спутницей жнецов — сопровождала, наверное, тысячу жатв. Сперва, поотстав, Мика догоняет меня по усаженной розами тропинке; ее ступни так и порхают в воздухе. Вместе мы входим сквозь низенькую калитку во фруктовый сад.
Здесь царство солнечных бликов и теней. Сборщики здесь не поют — молчаливо балансируют на высоких стремянках, наполовину скрытые среди густой листвы. У каждого работника или работницы на руке большая корзина. Деревья в этом саду старые, шишковатые, с причудливыми кривыми ветвями, ломящимися от тяжелых плодов; местами их поддерживают толстые подпорки из оливы. Там груши, тут яблони, а вот айва. Легкий ветерок едва шелестит листвой: здесь так покойно, что даже Мика уже не летит, как на крыльях, а медленно шагает рядом со мной.