— Я это место знаю.
— Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.
— Правильно.
Я читал дальше:
«После завтрака прошли по Мейден-лейн, простились у бакалейной. Видимо, очень волновались, и мне пришло в голову, что они прощаются навсегда. Конечно, тогда кончится и самое дело».
Он снова прервал меня:
— Простите, я скажу о себе?
— Пожалуйста.
— Дело есть дело, а чувства, сэр, — это чувства. Мне очень понравилась дама, то есть особа N.
«Сперва я не знал, за кем из них идти, но решил, что слежу я все же за ней. Она направилась к Черинг-Кросс, очень волновалась. Потом зашла в Национальную галерею, но пробыла там минут пять…»
— Больше ничего важного нет?
— Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она зашла в церковь.
— В церковь?
— В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.
— Откуда вы знаете?
— Я тоже туда зашел, сэр. Встал на колени, чтобы все было как следует. Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?
— Нет.
— Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.
— Может, она кого-то ждала?
— Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала. По-моему, она хотела поплакать.
— Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.
— Насчет рук, сэр?
Я придвинулся к свету.
— Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке — пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.
— Наверное, так часто бывает, — сказал я. — Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
— Нет, сэр, — растерянно сказал он, — это я виноват.
Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
— Ничего, — сказал я. — Даже забавно, если взглянуть со стороны.
— Я-то внутри, сэр, — сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. — Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. — Он виновато, запуганно улыбнулся. — Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер [11]там, то да се…
— А вы ему не говорите.
— С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
— Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
— Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
— Может, и не встретит.
— А может, и встретит, сэр.
— Оставьте его дома, не берите с собой.
— Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака — плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, — так вот, сказал он: «Опять вы промазали, Паркис», а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня.
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
— Простите, сэр, я все о своем.
— Мне очень приятно, мистер Паркис, — сказал я и не солгал. — Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
— Он умный, в мать, — печально сказал Паркие — Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя он и приискал хорошее местечко, где посуше. Только очень он бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркис уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
7
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей — может быть, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит. Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне — я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери — вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он — был. Что там, когда Паркис шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру — отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.
— Генри звать не стоит? — спросил я.
— Конечно, нет.
— Может, он потом с нами пообедает?
— Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.
Можно сказать, что либерал (кажется, депутат Уэллса по фамилии Льюис) постелил нашу первую постель.
Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: «Понимаете, я совсем не это писал», но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг, неожиданно, всего на несколько минут фильм ожил. Я забыл, что это я сам и выдумал, создал эти фразы — так тронула меня сцена в ресторанчике. «Он» заказал мясо с луком, «она» боялась есть лук, чтобы муж не догадался по запаху, «он» обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена — я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще что-нибудь — и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.
Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:
— Вот одна сцена точно ваша.
— Где лук?
— Да.
И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничто не пришло, я просто сказал:
— Генри не обидится?
— Он лук терпеть не может. А вы?
— Я очень люблю.
Она положила и мне, и себе.
Можно влюбиться над блюдом лука? Вроде бы нет, но, честное слово, со мной было именно так. Конечно, дело не только в луке — я увидел Сару, как она есть, увидел ту искренность, которая позже так радовала и так терзала меня. Незаметно, под столиком, я положил ей руку на колено, она мою руку сняла. Я сказал:
— Хороший бифштекс.
И услышал словно стихи:
— В жизни такого хорошего не ела!
Я не ухаживал за ней, не соблазнял ее. Мы не доели мясо, не допили вино и вышли на улицу, думая об одном и том же. Точно там, где в первый раз, мы поцеловались, и я сказал:
— Я влюбился.
— И я, — сказала Сара.
— Домой не пойдем.
— Да…
На Черинг-Кросс мы взяли такси, и я велел шоферу ехать на Арбакл-авеню. Так называли сами шоферы несколько гостиниц у Паддингтонского метро, с шикарными названиями — «Риц», «Карлтон» и прочее. Двери там не закрывались, и вы могли взять номер в любое время, на час — на два. Недавно я там был. Половины гостиниц нет, одни развалины, а на том самом месте, где мы любили друг друга, — дырка, пустота. Называлась гостиница «Бристоль», в холле стоял вазон с папоротником, хозяйка (волосы у нее были голубые) отвела нам лучший номер, в стиле начала века, с золоченой двуспальной кроватью, красными бархатными портьерами и огромным трюмо (те, кто приходил в эти гостиницы, никогда не требовал двух кроватей). Я прекрасно помню ничтожные подробности — хозяйка спросила, останемся ли мы на ночь, номер стоил пятнадцать шиллингов, электрический счетчик брал только шиллинги, а у нас их не было, — и не помню, какой была Сара, что мы делали. Знаю только, что мы очень волновались. Главное было в том, что мы начали, перед нами лежала вся жизнь. У дверей нашей комнаты («нашей» через полчаса!) я снова ее поцеловал и сказал, что подумать о Генри не могу, а она ответила: