Зимой он бывает в домах нескольких членов парламента, высших судейских чинов и находит среди них людей просвещенных и здравомыслящих. Ведь и Монтескье, умерший десять лет назад, был президентом парламента в Бордо!
Но тулузский парламент в целом славится отнюдь не просвещенностью своих членов. Напротив, это самый рьяный поборник религиозного и политического мракобесия, оплот изуверства и жестокости. В эти годы Тулуза живет делом Каласа, которое благодаря Вольтеру стало самым громким уголовным делом XVIII века и закончилось важной победой новых сил «разума и справедливости».
Чувствуя ослабление своих позиций, французская католическая церковь при поддержке светской власти в середине XVIII века прибегла к излюбленной мере — жестоким гонениям на еретиков. На юге Франции жило еще довольно много гугенотов (французских протестантов), фактически лишенных законами Людовика XIV гражданских прав: их не допускали к государственным должностям и ко многим профессиям, включая даже профессии ювелиров и повивальных бабок. В 1762 году католическая Тулуза готовилась праздновать 200-летие богоугодного дела — истребления четырех тысяч гугенотов, которое десятью годами предшествовало парижской Варфоломеевской ночи. За год до юбилея папа издал специальную буллу, в которой прославлял это массовое убийство и разрешал католикам отметить его восьмидневными празднествами.
Духовенство и парламент подняли мутную волну фанатизма, охватившего католическую городскую чернь. Социальный состав населения Тулузы благоприятствовал этому.
Как раз в это время в семье торговца-гугенота Жана Каласа случилось несчастье. 30-летний сын Каласа по неизвестной причине покончил жизнь самоубийством, повесившись в лавке отца. Попы и их приспешники объявили, что отец убил сына по приговору тайного гугенотского трибунала за то, что тот намеревался перейти в католичество. Подстрекательские слухи поползли по городу. Духовенство сделало все возможное, чтобы разжечь самые низменные чувства темной и суеверной массы. Жан Калас был арестован и судим парламентом по всем чудовищным правилам его «правосудия». Несмотря на полное отсутствие доказательств и очевидную нелепость обвинения (68-летний старик один собственноручно повесил молодого, здорового человека!), несмотря на то, что он и под пыткой отрицал свою вину, Калас был приговорен к мучительной казни путем колесования. В марте 1762 года он был казнен на городской площади Тулузы при огромном стечении народа.
Но попы и судьи торжествовали преждевременно: времена уже были не те, когда они могли позволить себе что угодно. На арену выступила новая сила, которой не знала монархическая Франция, — общественное мнение. Своего великолепного выразителя оно нашло в Вольтере, который повел упорную и планомерную борьбу за реабилитацию Каласа и спасение его семьи. Более того, речь шла о спасении многих новых возможных жертв изуверства.
В марте 1765 года особая кассационная палата в Париже признала Каласа невиновным и приказала тулузскому парламенту отменить приговор.
Смит наблюдает последние фазы дела Каласа. С отвращением видит он, что и оправдание Каласа поповско-судейская верхушка Тулузы использует для разжигания религиозной вражды и фанатизма. Организуются выступления против оправдания. В апреле положение становится настолько напряженным, что поговаривают об избиении гугенотов. Англичанам становится в Тулузе как-то неуютно.
И все-таки одержана большая победа. Она укрепляет веру Смита в разум и прогресс: сила церкви тает на глазах. Это не предвещает ничего хорошего и ее союзнику — деспотической монархии.
Несчастный Калас надолго останется в памяти Смита. Он вспомнит его, готовя к переизданию «Теорию нравственных чувств» и дорабатывая изложение вопроса о нравственных страданиях невинно осужденных людей: «Невинный, идущий на казнь по ложному обвинению в позорном и гнусном преступлении, поражен самым большим несчастьем, какое только может постигнуть человека. Его нравственные страдания часто гораздо сильнее, чем страдания того, кто действительно совершил преступления, в которых его обвиняют… К счастью для человечества, такие ужасные случаи, как надо надеяться, весьма редки в любой стране…»
К этому утешительному выводу в новом издании добавлен Калас, который, как пишет Смит, в свой последний миг на требование монаха покаяться отвечал: «Отец мой, неужели вы можете верить, что я виновен?»
Но этот случай все же кажется Смиту чудовищным исключением. Как в экономике, политике и морали, он оптимист и в области права. Живя на заре буржуазной эпохи, он имеет на это основания.
Три месяца Смит и оба его питомца проводят в Женеве. Неизвестно, по чьей инициативе крохотная кальвинистская республика была избрана как следующий семестр странствующего университета. Возможно, что этого хотели родственники герцога со стороны матери: Женева была для шотландских пресвитериан чем-то вроде папского Рима для католиков. Если так, то их надежды не оправдались. Смит, а с ним и юные аристократы общаются отнюдь не с кальвинистскими попами и богословами.
Более вероятно, что маршрут выбирал сам Смит. Летом Таунсэнд писал своему пасынку, что он целиком полагается на Смита в вопросе о «ходе занятий» и не возражает против их отъезда из Тулузы, которая, видно, всем троим изрядно надоела. (Заодно, предвидя, что ментор выберет дорогу на Париж, он дает 19-летнему герцогу благие советы по части осторожности с парижскими женщинами.)
Но Смит не спешит в столицу. Да и Юм советует явиться туда к зимнему сезону, когда заблещут знаменитостями и талантами парижские салоны.
Что же влечет его в Женеву? Каждый образованный человек знает, что Женева — родина Жан-Жака и приют Вольтера.
После полутора лет в абсолютистской Франции, да еще в фанатической Тулузе, республика третьего сословия вдвойне интересует его.
В Женеве — Теодор Троншен, его заочный знакомый, отец того швейцарского юноши, который делил кров и хлеб в глазговском пансионе с Десницким и Третьяковым. Троншен — врач и близкий друг Вольтера. Было бы непростительно упустить такой случай.
Через две недели после их прибытия в Женеву доктор Троншен везет шотландцев к Вольтеру.
Экипаж с трудом выбирается через узкие улицы к городским воротам, которые, по средневековому обычаю, все еще неукоснительно закрываются в пять часов вечера и открываются на рассвете, и через час подкатывает к границам владений «сеньора Ферне и Турне».
Первое, что они видят, — новенькая церковь, на фасаде которой издалека читается надпись: «Deo erexit Voltaire, MDCCLXI» («Богу воздвиг Вольтер, 1761»).
Это очередная шалость непостижимого старика. Церковь посвящена вольтеровскому высшему существу, которым он хочет заменить старого христианского бога, но служит в ней самый обычный католический кюре. И уж совсем фантастично, что, тронутый усердием закоренелого безбожника, папа римский прислал ему в дар для этой церкви кусок власяницы святого Франциска Ассизского!
Кальвинист Троншен рассказывает это с недоумением и возмущением, хотя он, может быть, лучше, чем кто-либо другой, знает не только тело, но и нрав своего пациента. Кальвинист Смит непроницаемо молчит, хотя кальвинист герцог Генри вопросительно поглядывает на него.
Но вот и просторный, комфортабельный господский дом. Гостей принимает племянница и домоправительница Вольтера мадам Дени. Хозяин выходит через полчаса.
Напомним: стоит осень 1765 года. Вольтеру 71 год. Физически это маленький, сухонький старичок: как говорится, неизвестно, в чем душа держится. На пергаментном лице с запавшими щеками горят живые лукавые глаза, в которых, кажется, сосредоточилась вся жизнь. Его плоть теряется в знаменитом пальтообразном халате серо-голубого цвета.
Но дух Вольтера силен, как никогда. Год назад он опубликовал «Философский словарь» — свой самый «вольтерьянский» труд, который торжественно сожжен рукой палача и в католическом Париже и в кальвинистской Женеве. Он только что вышел победителем из дела Каласа, которое потребовало трех лет борьбы, неимоверного труда, энергии и мужества. Окрыленный победой, он начинает борьбу за жизнь и честь другой жертвы тулузских фанатиков — землемера Сервена, столь же ложно обвиненного в убийстве дочери, которая в действительности была погублена «черными дамами» — монахинями. В письмах этих месяцев он все чаще обращается к делу Сервена. Призыв «écrazez l'infame» («раздавите гадину», то есть официальную церковь, религиозный фанатизм, нетерпимость) становится именно в это время его символом веры. 19 ноября 1765 года — как раз в дни бесед со Смитом — он обращается к парижским единомышленникам: «Вперед, храбрый Дидро, неустрашимый д'Аламбер, нападайте на фанатиков и негодяев… разоблачайте их плоские разглагольствования, жалкие софизмы, историческую ложь, противоречия, бесчисленные нелепости; не допускайте, чтобы здравомыслящие люди стали рабами глупцов. Рождающееся поколение будет обязано вам своим разумом и свободой». Это письмо ходило по Парижу в списках, когда Смит через месяц приехал туда.