Уайльд на мгновение остановился…
«Нарцисс любим был мною за то, — отвечал ручей, — что лежал на моих берегах и смотрел на меня, и зеркало его очей было отражением моей красоты» [370].
Застенчивый Жид, безусловно, был очарован. Настала его очередь открыть для себя новые и неизведанные горизонты, о которых рассказывал ему волшебник. Он поделился своим восторгом с Полем Валери: «Вот несколько строчек от одного балбеса, который больше не читает, не спит, не пишет, не ест, не думает, а только носится один или вдвоем с Луисом по кафе или по салонам, пожимает чьи-то руки и раздает улыбки. Эредиа, Ренье, Меррилл, эстет Оскар Уайльд, о, восхитительный, восхитительный Уайльд!» Поль Валери не разделяет экстаза своего друга и пытается предостеречь его: «Откуда в городе такая суета в погоне за жужжащим пленом какой-то бабочки необычного цвета, такие прыжки с одной ноги на другую и беготня по кафе и салонам? Толкаться среди привидевшихся во сне Оскаров Уайльдов, чей мимолетный облик мог показаться способным открыть твоим пальцам секреты новой красоты, и требовать у меня в этот час длинной поэмы — это же безумие!» [371]Если говорить о безумии, то Жид, похоже, и в самом деле был близок к помешательству: в своем настольном календаре на числах 11 и 12 декабря он через всю страницу крупно написал фиолетовыми чернилами: «Уайльд, Уайльд» [372].
Начиная с этого дня и до самого отъезда Уайльда Жид ежедневно встречался с ним, испытывая при этом тайный ужас, в котором признавался Валери: «Уайльд благоговейно старается убить во мне остаток души, так как говорит, что для того, чтобы познать суть, необходимо ее уничтожить: он хочет, чтобы я испытывал угрызения совести по собственной душе. Ее глубина измеряется величиной усилия, прилагаемого для ее разрушения. Каждый предмет состоит только из собственной пустоты… Уайльд, которого я готов принять за Бодлера или за Вилье, когда он начинает рассказывать в конце застолья, во время которого заставил меня выпить; застолья, которое тянется часа три в обществе Меррилла или П. Л. или же на Монмартре у Аристида Брюйана с Марселем Швобом и еще каким-то сутенером». Рассуждения и предостережения Поля Валери оказались тщетны, истина была такова, что Жид влюбился в Уайльда, полностью отдавая себе отчет в том, что мчится навстречу собственной погибели; именно об этом он и написал в письме к Валери накануне Рождества 1891 года: «Прости мне мое молчание; с тех пор, как в моей жизни появился Уайльд, я почти не существую. Я обо всем тебе расскажу» [373]. В то же время Жид отмечал в своем дневнике: «Я утратил истинные ценности; гонка за тщеславием, к которому я относился так серьезно, поскольку видел, что другие верят в него. Необходимо вернуть истинные ценности… Мне кажется, что Уайльд причинил мне только зло. В его обществе я разучился думать. Мои чувства стали разнообразнее, но я потерял умение упорядочивать их… Иногда возникали отдельные мысли, но неловкость, с которой я обращался с ними, заставляла в конечном счете от них отказываться» [374].
Там, в Париже, Уайльд получал критические отзывы на свой «Гранатовый домик», который только что появился на прилавках книжных лавок и на котором стояло посвящение: «Констанс Мэри Уайльд».
В газете «Спикер» от 28 ноября приведены довольно сдержанные отзывы об иллюстрациях к книге. Уайльд писал в ответ из своей гостиницы на бульваре Капуцинов: «Я только что приобрел — по цене, которую счел бы непомерно высокой, будь это любая другая ежедневная английская газета, — номер „Спикера“. Купил я его в одном из прелестных киосков, которые служат украшением Парижа и которые, по-моему, мы должны немедленно ввести в Лондоне. Киоск являет собой восхитительное зрелище, а ночью, освещенный изнутри, он очарователен, как волшебный китайский фонарик, особенно если его украшают прозрачные афиши, созданные таким умелым рисовальщиком, как г-н Шере [375]… Впрочем, я собирался написать Вам вовсе не об установке в Лондоне таких киосков… Цель моего письма — исправить неточность в заметке, помещенной в Вашей интересной газете… Автор упомянутой заметки заявляет, что ему не нравится обложка… Мне кажется, что это свидетельствует об отсутствии у него художественного чувства…» [376]
В одном из откликов на очередную газетную глупость он изложил, какими, по его мнению, должны быть детские сказки:
«…Придать форму своим мечтам, сделать реальными химеры, воплотить в картины свои мысли, самовыражаться, используя такой материал, который становится красивее только тогда, когда мастер находит ему применение, материализовать эфемерный идеал красоты — таково удовольствие художника. Это самое чувственное и самое интеллектуальное удовольствие в мире. Любые другие нормы теряют свое значение, а делать предположение, что я построил свой „Гранатовый домик“ лишь для той части общества, которая, даже если и умеет читать, то наверняка не умеет писать, настолько же разумно, насколько разумно думать, что Коро написал свои сумерки в зелени и серебре, как наставление президенту Франции, а Бетховен создал „Аппассионату“ с целью заинтересовать биржевых маклеров… Любой художник не признает никаких других правил, кроме правил собственной индивидуальности, а стандарты крестьянина, биржевого маклера, слепого или ребенка ни в коем случае не должны стать мерилом творчества художника. Они не имеют к художнику никакого отношения». Свое длинное послание, имеющее огромное значение для понимания того эстетизма, о котором часто судили слишком поверхностно, он закончил следующими словами: «Ганс Андерсен писал для собственного удовольствия, для того, чтобы реализовать свое собственное видение красоты, а так как он намеренно избрал доступные стиль и конструкцию, явившиеся результатом тонкого художественного осознания, вышло так, что огромное число детей получили удовольствие от чтения его сказок; тем не менее его истинных почитателей, сумевших оценить величие этого художника, можно встретить не в детском саду, а на Парнасе» [377].
Таким образом, «Молодой король», «День рождения инфанты», «Рыбак и его душа», «Звездный мальчик» предстают в совершенно новом свете, дающем возможность понять некоторые его откровения и почувствовать тот гуманизм, который целиком раскроется в «De Profundis» и заставит задуматься Жюля Ренара.
Андре Жид в последний раз поужинал с Уайльдом в «Миньоне» в обществе Пьера Луиса и Поля Фора и испытал одновременно облегчение и печаль, когда Уайльд возвратился в Лондон; на какое-то время очарование исчезло, однако Жид смущенно сознавал, что Оскар Уайльд открыл ему далеко не все свои секреты.
Обложка пьесы «Саломея», иллюстрированной О. Бёрдслеем.
20 декабря 1891 года Уайльд вернулся домой на Тайт-стрит. Он провел в Париже два месяца, покорил Андре Жида, монакскую принцессу Алису, мадам Стросс. Уже вышли отдельными изданиями «Портрет Дориана Грея» и «Гранатовый домик». К этому времени Оскар Уайльд закончил писать «Саломею», рукопись которой отправил Пьеру Луису буквально накануне отъезда из Парижа: «Мой дорогой друг, вот драма „Саломея“. Она еще не закончена и даже не выправлена, но то, что есть, дает представление о конструкции, о мотиве и драматическом движении. Кое-где есть пробелы, но идея драмы достаточно ясна» [378].
Текст «Саломеи» стал предметом многочисленных споров, поскольку некоторые критики подвергали сомнению тот факт, что она была написана на французском языке. Подробное изучение рукописей не оставляет ни малейшего сомнения. Существуют три рукописных экземпляра, и все написаны рукой самого Уайльда по-французски. Третий экземпляр, считающийся окончательным вариантом пьесы, находится в музее Розенбаха в Филадельфии; он был приобретен на аукционе рукописей Пьера Луиса в 1926 году за четыреста восемьдесят тысяч франков Фрэнком Альтшулем для художественных книготорговцев и коллекционеров компании Розенбах и Кº. Вот как звучит описание рукописи в каталоге Матарассо по продаже рукописей Пьера Луиса: «Саломея», драма в одном акте. Мс. автогр., подп. две тетради петит ин-4°, мягкий картон, футляр. Основная рукопись Уайльда, самая значительная из всех, когда-либо выставлявшихся на публичные торги. Рукопись принадлежит целиком руке Оскара Уайльда и включает многочисленные и интересные исправления и дополнения, позволяющие проследить за ходом его работы. В рукописи можно обнаружить ряд грамматических и орфографических исправлений, сделанных другим почерком, принадлежащим, вероятно, французским друзьям автора, которые, как известно, оказали ему помощь в публикации шедевра. Исправления, сделанные пером, не были одобрены Пьером Луисом, который восстановил оригинальный текст, зачеркнув карандашом указанные исправления; в то же время есть основания предполагать, что некоторые исправления принадлежат перу самого мэтра; именно это подчеркнул Пьер Луис, указав карандашом два основных исправления в плане сцены в самом начале рукописи. Манускрипт был помещен Пьером Луисом в конверт из плотной желтой бумаги, на котором рукой владельца было написано: «„Саломея“, Мс. автограф Уайльда 1891 год». Пьеса «Саломея», посвященная Пьеру Луису, впервые вышла в 1893 году в «Книгоиздательстве Независимого Искусства».