Действительно, они, мало стесняясь, говорили при мне о своих делах и еще меньше — о том, что имело касательство до моей маленькой особы. Таким образом я узнал, что настоящее мое состояние, которое было мне очень по душе, весьма непрочно. Я считал в порядке вещей, возвращаясь после шатанья, находить ломоть свежего хлеба и миску разогретого супа; поэтому я был очень обескуражен, когда услышал, что когда-нибудь придется это питание снискивать не кривляньем и повесничаньем, а чем-то другим. Мысль о какой бы то ни было работе сразу показалась мне невыносимой.
Отцовская профессия и скромный заработок, который она давала, нисколько меня не привлекали. Разумеется, материал мне нравился. Я любил куски материи, которые давали отцу для обработки. Я восхищался плотным и изящным тканьем, арабесками, цветами, красками и оттенками. Я восхищался шнурами, сплетенными искусно из одинакового или разноцветного шелка, аграмантом, бахромой. Отец мой пользовался ими с большой ловкостью. Особенно славился он уменьем располагать и комбинировать их так, чтобы они производили наибольшее впечатление. Он занимался драпировкой и обивкой мебели; но я испытывал досаду, видя, как он работает, сидя на скверной деревянной табуретке, своими уставшими и загрубелыми руками над прекрасной мебелью, и мне казалось более естественным хорошенько развалиться на ней, чтобы оценить вполне ее мягкость и эластичность.
Скоро я заметил, что большинство ремесл, которыми занимались наши соседи, приносили им не больше выгоды, чем отцовское, и что, кроме того, есть чрезвычайно тягостные и опасные профессии. Во время своих шатаний по улицам я имел случаи наблюдать их. Мне известны различные работы, над которыми трудится и старается мелкий люд. Видывал я труд кровельщиков и каменщиков, как они карабкаются на крыши домов, кроя их черепицей или железом, как, забравшись на лестницы, кладут кирпичи и замазывают их цементом. Я зажимал уши от топора плотников, пилы каменотесов, молотка кузнецов, бьющих по наковальне, и скрипел зубами, когда слышал визг рубанка. Я убедился, что для всех подобных работ нужны крепкие руки да спина, и не имел никакого желания заняться какою-либо из них. Через слуховое окно, случалось, видел я, как пекарь потеет у своей квашни и булочник у печи. Как у праздношатающегося, времени у меня было много, и я хорошо узнал, как кузнец, подняв лошади ногу, подпаливает копыто. У водоноса коромысло с ведрами оттягивает плечи; у возчика глотка надрывается кричать и руки сведет щелкать бичом. Думалось мне, однако, что существуют же положения, при которых вы можете расхаживать, задрав нос, в хорошем платье, с праздным и равнодушным видом, и которые не требуют такой затраты сил. Но насчет этого я имел виды самые неопределенные; я понимал отлично, что скоро пора будет перестать бегать по улицам, а придется засесть в мастерскую, лавку или ларек.
По слабости характера и непостижимой доброте своей, родители меня не торопили. Я подрастал; но всякий раз, как заходила речь о прекращении моего бездельничанья, я принимался плакать и жаловаться; это на них действовало, и я продолжал жить по-прежнему, с тою только разницей, что лохмотья, на которые я раньше не обращал внимания, стали мне казаться меня недостойными. Хотя я платья не берег, я постоянно требовал лучшего. Матушка из сил выбивалась, чтобы меня удовлетворить в этом отношении и водить меня чистенько. Искусная швея, она добивалась того, что одет я был пристойно. Я был очень горд своей амуницией, и нужно было видеть, как я посматривал на нищую рвань, что толпилась на приходской паперти. Однако у них было преимущество, что они могли сами себя кормить, прося милостыню, что в сущности такой же промысел, как и всякое другое ремесло. Поверите ли, сударь, я стал суетным, и смотреть на простонародье мне было противно. Господа и дамы больше пленяли мое зрение, а оно у меня было острое, и от него не ускользали никакие мелочи их костюма или наружности.
В это же время я начал замечать красоту женщин. Меня уже очаровывали цвет их лица, свежесть кожи, общая грациозность. При встрече с ними что-то неизъяснимое по мне разливалось. Мне было тринадцать лет, и, конечно, лучше было бы бросить лень и шатанье, когда матушка трудилась по дому, а отец без устали работал. Но, признаться, эта мысль почти не приходила мне в голову, а если и приходила, то ненадолго. По правде сказать, я как можно реже бывал дома и предпочитал бегать по улицам и развлекаться по-своему.
Неподалеку от места, где мы жили, находился довольно большой загороженный пустырь. Посреди дикой травы стояло там несколько старых деревьев, когда-то служивших тенистым приютом в саду. Находились там остатки развалившегося фонтана, из которого вода вытекала как попало. Я часто убегал в это пустынное место. В стене были отверстия, которыми я ловко пользовался. Я с удовольствием проскальзывал в это убежище, уверенный, что найду тут уединение и прохладу. Я ложился на траву и иногда спал там. Никому в голову не приходило меня тревожить. Я смотрел на это место как на свою собственность, и оно казалось мне таким подходящим к тому, что я там делал, что не представлялось возможным другое ему применение. Я был бы искренне возмущен, если бы кто пришел туда мешать мне.
И вот однажды летом, пробродив, по обыкновению, полдня и проглазев на проезжающие кареты, я направился к любимому месту.
Красивые лошади, изысканные туалеты, разнообразная пестрота толпы, собравшейся, чтобы себя показать, всячески стараясь выставить себя как можно лучше, так на меня подействовали, что я совсем позабыл про ломоть хлеба, что я спрятал в карман, чтобы закусить. Дойдя до пустыря, я вытащил свою горбушку и с аппетитом принялся ее есть, запивая водою из фонтана. Я так насытился, что, видя вечер близким, решил не возвращаться домой. Все виденное мною за день погружало меня в приятнейшую мечтательность, так что я лег на спину, чтобы лучше наслаждаться тем, что воображение приведет мне на ум. Воздух был тепел и сладостен; через ветки, колеблемые легким ветром, было видно, все в звездах, небо. Я прислушивался к шелесту листьев, как вдруг заметил, что к нему примешиваются звуки музыки. Мало-помалу они выделились из общего шороха и одни завладели моим вниманием. Поверите ли, сударь, я слушал и чувствовал слезы на глазах. Они подступали все сильнее и сладостнее, и я не старался их сдерживать.
Я бы провел так всю ночь, если бы внезапный звук шагов не заставил меня вздрогнуть; кто-то кроме меня проник в пустырь. Я очень испугался и вскочил на ноги как раз вовремя, а то на мое распростертое тело наткнулся бы посетитель, лицом к лицу с которым я очутился. Его заставило отступить мое неожиданное присутствие, которое его, по-видимому, смутило так же, как я удивился его появлению. Названный гость был невысоким господином, полненьким, одет он был в черное и в руке держал флейту. Мой рост его, очевидно, успокоил, и он очень вежливо осведомился, что я делаю в такой поздний час в этом заброшенном месте. Что касается до него, так он часто сюда приходит играть на флейте при луне и в молчании ночи размышлять о своем искусстве… В подобной обстановке он лучше всего может судить о правильности своего дыхания… Сказав так, он без стеснения уселся на траву и запел на своем инструменте. Вблизи музыка его была еще прекраснее. Я снова почувствовал, что глаза мои наполняются слезами. Он заметил мои вздохи и, прервав игру, спросил меня о причине. Я ответил, что звуки флейты — единственная причина. Казалось, он был очень доволен моим ответом и задал мне несколько вопросов, после чего он пожелал узнать, как я зовусь, сколько мне лет, кто мои родители и не приятно ли было бы мне научиться, подобно ему, исполнять разные арии. Он прибавил, что как раз ему нужен ученик, что он принадлежит к труппе музыкантов, которые по приглашению дают концерты, что, в случае у меня обнаружатся какие-нибудь способности, он постарается найти им применение, так что я скоро буду в состоянии оказывать ему помощь. Закончил он свою речь сообщением, что зовется он Жан Пюселар и живет у Трех Ступеней. Так что в конце концов из этого пустыря я вышел, сударь, вместе с мастером Пюселаром, который поручил мне нести его флейту. Нес я ее, как сами можете полагать, будто она была из чистого золота.