Рюфенахт покачал головой. Игра в вопросы и ответы явно его забавляла.
— Вероятно, мог бы. Но не уверен, я ведь не следую моде. Нынче все пишут про секс, а этого я предоставить не могу.
— Что же вы пишете?
— Я пишу с двадцати лет. Как раз в ту пору закончил коммерческое училище. И мне предложили хорошую работу. Надо было сделать выбор — принять это предложение или нет. Прими я его, я бы наверняка зарабатывал вполне достаточно, чтобы обзавестись семьей. Но такая работа мне не нравилась. Хотелось попробовать что-то новое, особенное. Я купил десяток школьных тетрадей в клетку и решил их заполнить, записывая каждый день по одной фразе. Не больше и не меньше. Жил я очень скромно, через некоторое время сдал на аттестат зрелости, пошел в университет. Как я уже говорил, было это в Базеле. Немногим позже я познакомился с Регулой. Она всегда за мной приглядывала, а месяц назад ее не стало.
— Как же звучала самая первая ваша фраза?
— Человек живет на свете, чтобы делать выбор, и я выбрал свободу быть самим собой.
— В сущности, это две фразы.
— Нет. — Улыбки на губах Рюфенахта как не бывало.
— Да. Человек живет на свете, чтобы делать выбор. Это первая фраза. И я выбрал свободу быть самим собой. Это вторая.
— Бросьте цепляться к мелочам, критикан несчастный. Я сам решаю, что одна фраза, а что нет. Для меня одна фраза заключена между двух точек. А что помешается между двух точек, определяю я сам.
— И с тех пор вы каждый день заталкивали меж двух точек произвольное количество слов?
— А вы не лишены чувства юмора, — сказал Рюфенахт, — мне это нравится.
— Как звучит последняя из записанных вами фраз?
— Жить — значит любить, любить — значит становиться виновным, становиться виновным — значит нести наказание, нести наказание — значит умереть, умереть — значит жить.
— Печальная фраза. Правда, я не вполне ее понимаю.
— Печальная, но верная.
— Вы часто писали о любви?
— Конечно. Любовь — загадка жизни.
— Что это значит?
— А то и значит, что без любви жизнь невозможна. Она и начинается актом любви, зачатием. Любовь — единственная животворящая сила, какой владеет человек. Но что такое любовь, никто в точности не знает. Производство гормонов, чувство, инстинкт продолжения рода? Любовь — загадка, ведущая к жизни.
— Хорошая фраза.
— Верно. Это моя предпоследняя фраза. Я записал ее в минувший понедельник.
Рюфенахт налил еще вина, сунул в рот кусок сыру. Ел он как человек, давным-давно отвыкший есть в компании. Решительно, жадно.
— Значит, вы целый день тратили на обдумывание одной-единственной фразы, — сказал Хункелер.
— Да. И вечер тоже, до двадцати двух часов. Потом прекращал раздумья.
— После вас останется труд целой жизни.
— Точно. Не знаю, правда, увидит ли он свет. Да это и не важно. Важно, что все это записано.
Он опять улыбнулся, едва ли не самодовольно. Отпил глоток вина.
— Поэзия — штука отстраненная. Потому-то она и важна.
— Откуда вы, живя в такой изоляции, черпаете опыт, черпаете свои премудрости?
— Я живу вовсе не в изоляции, а среди природы. Наблюдаю природу. Разговариваю с осликами, с курами, с овцами. Примечаю, когда им хорошо. А когда им плохо, я их подбадриваю. Они меня слушают. И все-все понимают и отвечают.
Он достал из ящика стола коробку «Рёссли-20», открыл, вытащил сигару, закурил. Сигара была последней в коробке.
— Мне казалось, вы курите «Премиум».
— Обычно да. Эту кто-то оставил в «Разъезде». И Марго отдала ее мне.
Он с удовольствием вдохнул дым, выпустил его через нос.
— Раньше были отшельники, которых все почитали. Столпники, ясновидицы, брат Клаус. Люди приходили к ним за советом. Нынче над ними смеются. Нынче все в кучу сбиваются. Кто громче кричит, тот и лучший.
— Вы живете отшельником?
Странная улыбка опять исчезла. Взгляд стал жестким.
— Что вы имеете в виду? У меня есть свои знакомства. Марго, например, хозяйка «Разъезда». Она всегда помогает мне в трудных ситуациях.
— Регула Хеммерли оставила вас семь лет назад. Почему?
Рюфенахт встал, на миг словно бы задумался, потом подошел к двери, открыл ее. Вошла черная кошка. Он опять сел, кошка прыгнула к нему на колени.
— Я больше люблю кошек, чем женщин, — сказал он. — С кошкой всегда сразу понятно, что она будет делать, что она хочет. Женщина клянется тебе в верности. А потом бросает…
— Вы давно знали, что она лесбиянка?
Рюфенахт закрыл глаза, плаксиво скривил лицо. Но не заплакал, слез не было.
— Перестаньте бередить открытую рану.
Оба замолчали. Слушали мурлыканье кошки, крик сыча, которому ответил другой. Потом взревели мотоциклы. Моторы работали на полных оборотах, едва не захлебываясь. Мало-помалу грохот удалился в сторону Кнёренга и стих. Рюфенахт опять открыл глаза, улыбнулся.
— У каждого свои печали. Свои я утоляю писанием. То есть утолял до последнего времени. А теперь не могу.
— Не понимаю. Кто всю жизнь писал, будет писать до самой смерти. Особенно когда на душе тяжело.
— Я уже говорил, что вы хороший психолог. Однако понимаете вы не все.
— Чего же я не понимаю?
— Бывает печаль настолько огромная, что ее даже не осознаешь как печаль. Она становится нормальным состоянием. И тогда жизнь прекращается, хотя ты по-прежнему дышишь.
— И вы достигли такого состояния?
Рот опять улыбнулся, бескровный и странно вялый.
— Записать слово — это жизнь, любовь. Слово — ответ на смерть. Я уже не знаю ответа.
— Может, вам бы стоило побольше бывать среди людей. Разговаривать с людьми.
— Я так и делаю. Сами видите — я ведь разговариваю с вами. И это замечательно.
— Ладно. — Хункелер встал. — Мы продолжим этот разговор. Если не возражаете, завтра я зайду снова.
— Буду очень рад.
Рюфенахт проводил гостя к выходу. На прощание они пожали друг другу руки, как старые знакомые.
Наутро Хункелер часов до десяти провалялся в кровати Хедвиг. Она разбудила его в восемь, спросила, не хочет ли он позавтракать. Он только отмахнулся. И она уехала в Базель повидаться с приятельницей.
Сейчас он нежился на простынях, которые пахли Хедвиг, наслаждался утром. Слушал, как насвистывает зяблик, как щебечет лазоревка. Сидит, наверно, на ветке ивы, стучит по ней клювиком. С деревенской улицы доносился рык трактора, где-то завывала циркулярная пила.
Хункелер поднялся с кровати, поставил на кухне чайник. Съел йогурт, миску овсяных хлопьев с молоком и глазунью из двух яиц. Яйца, правда, были не от своих кур, но когда-нибудь и своя птица будет. Хедвиг не отступится, он ее знает.
Надев крепкие ботинки, комиссар вышел из дома, снял с крюка косу. Тщательно отбил, мокрым бруском, как полагается. Расставил ноги пошире и принялся выкашивать лужайку, мощными, округлыми взмахами. Ему нравилось это движение, нравилось, что со лба капает пот. Зазвонил телефон. Ну и пусть его тарахтит, в конце концов уймется.
Он скосил весь участок между сливой и ивой, а потом бросил, потому что набил на правой руке две мозоли. Немного полюбовался малиновкой, которая склевывала в скошенной траве букашек, и решил как следует прогуляться.
Прошагал мимо прудов, возле которых проживало цыганское семейство, до Йеттингена и дальше, до Франкена. Потом двинул в гору, к Виллеру, большей частью через лес. Буки, дубы, вишни, акации. Елей тут не было, промышленным здешний лес никогда не считался. Дошел до древней крепости — от всей округлой постройки остался один только вал. Прилег под буком, слушая птичий щебет, и ненароком уснул. Проснулся на боку. Правая рука затекла, пришлось хорошенько ею потрясти, чтобы восстановить кровообращение.
Потом он еще два часа шел на юг, мимо кукурузных полей и через лес. Временами открывалась панорама Юры. Темные увалы, густо поросшие лесами.
Завернул в трактир «Сезар», взял пиво и порцию ветчины с белым хлебом и острой горчицей. Закусывая, разглядывал пенсионеров за соседними столиками — женщины в легких цветастых платьях, мужчины в спортивных рубашках. Они пили эльзасское вино из глиняных кувшинов, некоторые мужчины курили сигары.