На кукурузном поле гроза тоже произвела изрядное опустошение. Стебли почти сплошь надломлены, кое-где виднеются ободранные от листьев белые початки. Мимо проехал тяжелый трактор, ярко-красный среди серого пейзажа. Огромные, в рост человека, задние колеса оставляли глубокие илистые колеи. Хункелер с Хедвиг обошли их стороной.
В лесу звонко распевала иволга.
Хедвиг остановилась.
— Почему она поет? Кругом такая мокредь и серость.
— Она поет не от радости. И вообще, это самец. Песней он отмечает границу своей территории. Мокредь не мокредь, а петь все равно надо. Соперники-то не дремлют.
— Куда ты, кстати говоря, направляешься?
— Никуда, мы просто гуляем, — ответил Хункелер.
— Нет, ты не просто гуляешь. Ты что-то задумал.
— Глупости. Просто хочу прогуляться с тобой по промытым дождем окрестностям.
— Обычно, когда мы гуляем но промытым дождем окрестностям, — сказала Хедвиг, — ты через сто метров смотришь на меня и смеешься. Потому что, как и я, считаешь прогулки полным идиотизмом.
— Надо промочить горло, поэтому мы идем в Кнёренг, к «Мунху», а еще лучше в Мюспах, и «Разъезд».
— Ах, вон ты куда нацелился.
Обитатели Кнёренга прибирали разоренные сады. Хункелер и Хедвиг мимоходом здоровались с ними. Вот и церковь — позднеготическая постройка со старинной каменной оградой. У самой околицы — бункер, укрепление времен Второй мировой войны, бесформенное, нелепое. Справа от дороги высился элеватор, куда осенью из окрестных деревень свозили кукурузу. Сооружение напоминало отслужившую свой век буровую, унылую и нескладную.
Добравшись до «Разъезда», они вошли внутрь, заказали кофе. Хедвиг, похоже, была не очень довольна, она не любила овцой ходить за ним.
— Слушай, — сказал он, — вон там, на Старой Почте, живет некий Генрих Рюфенахт. Швейцарец, писатель, жены у него нет. Здесь он снимает комнату на втором этаже. И с восьми до десяти вечера выпивает там литр вина, а заодно пишет. В минувший понедельник он позвонил мне и заявил, что, если я к нему не зайду, он наложит на себя руки. Позавчера он был на поминках и еще раз попросил меня зайти. Сейчас как раз удобный случай.
Хедвиг сморщила нос, она была разочарована.
— Может, один сходишь? Я не люблю пьяниц.
— Нет, я хочу, чтобы мы пошли вместе. Присмотрись к нему хорошенько.
— Так-так, используешь меня как ищейку.
— Совершенно верно.
Они зашагали по улице Старой Почты, протянувшейся вдоль гребня плато. Отсюда открывался вид на все четыре стороны света, на многие десятки километров вокруг. Вон церковные башни окрестных деревень, три горных кряжа, опоясывающие эти места, проем Бургундских ворот.
Старая Почта состояла из собственно почтового здания, сарая и скотного двора. Генрих Рюфенахт вбивал в саду колышки, подвязывал к ним побитые подсолнухи. Он был в резиновых сапогах, грязных вельветовых штанах и старом, обвисшем, дырявом пуловере. Увидев их, он как будто бы обрадовался.
— Нет, вы только посмотрите! — воскликнул он. — Еще вчера тут был сущий рай, со шмелями, жуками и бабочками. А теперь все лежит на земле. Только и радости что лягушкам да тритонам. Повылезали из своих нор, расползлись по земле. Вода хлещет через край, зальет землю и разгонит все, что дышит.
— Хорошо сказано, — заметил Хункелер. — Вы, поди, давненько не брались за перо.
— Целых два дня. Ничего в голову не приходит. Давайте покажу вам мое обиталище.
Он повел их вдоль стены дома, возле которой росли темно-зеленые кусты. Мимо грядок с помидорами, огурцами, тыквами и турецкими бобами, которые благополучно пережили непогоду, так как были аккуратно привязаны к тычинам. Маленький прудик, два ослика возле хлева. Оба повернули голову, шевельнули ушами и снова отвели взгляд. Два павлина с роскошными длинными хвостами, с венчиками, четыре белых гуся, которые тотчас загоготали и разинули клювы, показывая злющие языки. Множество кур, на лугу пониже пасутся овцы.
— Где они все ночуют? — полюбопытствовала Хедвиг.
— В хлеву. Вечером добровольно сами идут туда. А утром добровольно выходят. Как открою дверь, так и выходят. А овцы и ослы ночуют под открытым небом.
— Ну а в непогоду они тоже добровольно заходят в хлев?
— Да, тогда и они под крышей прячутся. Не такие они дураки, как все думают.
— У меня тоже есть куры, — сказала Хедвиг. — Девять штук. И хлев есть. Может, заведу еще парочку гусей.
— Гуси — лучшие сторожа, — заметил Рюфенахт, — они на всех налетают и сразу в крик.
Он кивнул на кучу сырого сена на земле:
— Вчера хотел убрать. Уже и вилы в руки взял, вдруг слышу — храпит кто-то. Оказалось, ежик, уснул в сене. Ну вот, а теперь все промокло.
Углы губ скривились в едва различимой усмешке.
— Может, пройдем на кухню? Не возражаете? Чай или кофе?
Он провел их на кухню. Большая старинная комната, потолочные балки в опалубке, дровяная плита, шкаф, раковина из известняка. На стене в кожаной подвеске набор разделочных ножей — маленькие, средние и большие. Все на месте.
— Что вы ими делаете? — спросил Хункелер.
— Овец забиваю.
— А вы умеете?
— Конечно. Я ведь не какой-нибудь чувствительный горожанин. Раз уж держу овец, то и утилизировать их буду.
На шкафу стояла фотография, черно-белая, изображающая какую-то пару.
— Вы позволите? — спросил Хункелер. Рюфенахт кивнул. Достал из коробки сигару, закурил. «Филлигер. Премиум № 8».
Хункелер взял фотографию, сел и стал внимательно ее рассматривать. Рюфенахт вроде как улыбался, но едва заметно, губы как были вялые, так и остались.
— Могу предложить холодный крапивный чай с лимоном, — сказал он. — Каждое утро завариваю полный чайник и каждые два часа выпиваю по чашке. Он выводит шлаки.
Рюфенахт поставил на стол три чашки, налил. Хункелер и Хедвиг пригубили — на вкус точь-в-точь старое сено.
Хункелер глянул в угол, где стояло несколько десятков пустых винных бутылок. «Кот-дю-Рон», дешевый сорт. Потом опять перевел взгляд на фотографию.
На него смотрела женщина лет тридцати, светловолосая, с большими темными глазами. Рядом мужчина, ее ровесник, с битловской шевелюрой, в расстегнутой рубашке. Оба смеялись — влюбленные. В глубине снимка — египетская пирамида. На шее у мужчины короткий кожаный шнурок с подвеской.
— На заднем плане тут, — сказал Хункелер, — ступенчатая пирамида в Саккара. Женщина — молодая Регула Хеммерли. Мужчина — вы. Что у вас на шее?
— Скарабей, — ответил Рюфенахт. — Это было в шестьдесят девятом, вскоре после шестидневной войны [17]. Верхний Египет для туристов тогда закрыли, но Каир и окрестности остались открыты. Регула уже тогда увлекалась египетским искусством. Она и пригласила меня в эту поездку и подарила скарабея.
— Он подлинный?
— Ну что вы, нет, конечно. Скарабей эпохи Тутмоса Третьего, Новое царство, тысяча четыреста пятидесятый год до Рождества Христова, и в то время стоил дорого.
— Почему Тутмоса Третьего, почему не Эхнатона или Тутанхамона?
— Ах, ну да, вы правы. Я назвал Тутмоса Третьего, потому что его гробница мне особенно нравится. Мы с Регулой позднее еще три раза ездили в Луксор.
— Скарабей до сих пор у вас?
— Разумеется.
Он расстегнул ворот рубашки и вытащил зеленоватого жучка, подвешенного к кожаному шнурку.
— Дешевка, для туристов. Но тем не менее я им дорожу. Есть еще вопросы?
Теперь он и правда улыбнулся, расспросы явно его забавляли.
— Да, есть. Вы долго любили Регулу Хеммерли? Я имею в виду, до какого времени.
— До конца, до десятого июня, до двадцати одного часа, если быть точным. Я заботился о ней, до самой ее смерти. И люблю ее по сей день.
— И писать перестали потому, что ее больше нет?
— Верно. Я писал для нее. Она единственная, кроме меня самого, разбирала мой почерк. Вот, взгляните.
Он открыл нижнюю часть шкафа. На двух полках аккуратными стопками лежали десятки школьных тетрадей. Вытащив одну, Рюфенахт открыл ее и положил на стол. Страницы были исписаны бисерными буковками — красиво, как картинка.