Лейкин словно не чувствовал перемену в тоне писем Чехова — тоне уже не «столпа» журнала «Осколки», не «покорного слуги»: «<…> не сердитесь. Ну стоит ли из-за пустяков… Впрочем, не оканчиваю эту фразу, ибо вспоминаю, что вся жизнь человеческая состоит из пустяков. Иду есть. А. Чехов». В другом письме он назвал себя «московским доктором, пишущим петербургскому редактору».
Но «пустяки» ли — сырость и холод в снятой на Якиманке квартире, испуг Чехова, что здесь «разыграется прошлогодний вопль: кашель и кровохарканье». Следовательно, не в лопнувшем сосудике было тогда дело, а в легочном процессе, зависимом от погоды и домашних условий. Квартиру переменили, но всё остальное шло по-старому. «Пустяком» называлось и прежнее безденежье. Однако о нем Чехов говорил как-то иначе — с досадой, но не безнадежно. Что-то другое пробивалось в письмах в конце 1885-го и начале 1886 года.
Кто он? Московский доктор? Или литераториз Москвы, поскольку теперь печатался по преимуществу в столичной, а не в московской прессе? Равновесие поколебали два события: поездка в Петербург и смерть двух его пациенток — матери и одной из сестер художника А. С. Янова, приятеля Николая.
* * *
В Петербург Чехов ехал впервые и не один. Все-таки Лейкин недаром славился своим знанием литературных кругов столицы, не зря собирал слухи, мнения, отзывы. Поэтому он уже не догадывался, а знал, что Чехов заинтересовал старого писателя Д. В. Григоровича и А. С. Суворина, издателя самой тиражной российской газеты «Новое время». Если так, то и С. Н. Худекову, издателю-редактору «Петербургской газеты», прижимистому человеку, тоже приглядывавшемуся к Чехову, не удержать талантливого москвича. В таком случае выгоднее представить дело таким образом, будто это он, Лейкин, привез Чехова в Петербург. Если гость поселился у него в доме, то они друзья, «учитель и ученик». И следует позаботиться, чтобы это бросилось в глаза, чтобы запомнили, кому Чехов обязан в первую очередь.
Но, видимо, Лейкин переусердствовал, и что-то открылось Чехову в «добрейшем и гостеприимнейшем» Николае Александровиче, о чем он с иронией написал старшему брату: «Кормил он меня великолепно, но, скотина, чуть не задавил меня своею ложью… <…> Он всячески подставляет мне ножку в „П<етербургской> г<азе>те“».
Чехов вернулся из Петербурга в какой-то внутренней лихорадке, которая ощущалась в этом январском письме Александру в Новороссийск: «Я был поражен приемом, к<ото>рый оказали мне питерцы. Суворин, Григорович, Буренин… всё это приглашало, воспевало… и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава. Знай, мол, я, что меня так читают, я писал бы не так на заказ…» Получалось, будто он ехал в столицу как бывший московский газетчик, как автор «Осколков», которые читали в трактирах и пивных, а встречен был как подающий надежды литератор. И слово «ложь» в отзыве о Лейкине — не только досада на хвастовство, сплетни, мелкие интриги «хромого чёрта», но и недовольство Чехова самим собой.
Да, Лейкин, по его собственному словечку, «маклачил», покупал «товар» дешево, а продавал втридорога. Не зря он с горделивой иронией иногда говорил о себе: «И мы не левой ногой сморкаемся». Дом, имение, столовое серебро, антикварная мебель приобретались на доход от журнала, от продажи книг, изданных под маркой «Осколков». Однако об этом Чехов догадывался и раньше, а что-то узнавал от Пальмина, приятельствовавшего с Лейкиным. Так что не кичливое материальное благополучие, вероятно, задело его в Петербурге, не очевидная буржуазность «мещанина во дворянстве». Но то, о чем он написал Александру зимой 1886 года: «Счастье этому Лейкину! По счастливой игре случая все его сотрудники в силу своей воспитанности — тряпки, кислятины, говорящие о гонораре, как о чем-то щекотливом, в то время как сам Л<ейкин> хватает зубами за икры!»
Среди этих «всех» — он сам, позволявший в минувшие три года выжимать из себя фельетоны, юморески, подписи, о чем прямо написал Лейкину: «Вообще я непрактичен, доверчив и тряпка, что, вероятно, Вы уже заметили…» И продолжал позволять — согласился на условиях Лейкина издать сборник «Пестрые рассказы», посылал в «Осколки» рассказы и юморески. Хотя печатался в «Петербургской газете» и уже получил приглашение в «Новое время».
Что же удерживало Чехова в «Осколках»? Конечно, безденежье, о котором он писал тому же прижимистому издателю: «Я банкрот… Денег, хоть удавите, нет… Просто хоть в альфонсы нанимайся. Когда месяц кончится, Вы поторопите Вашего казначея утолить мою жажду». Конечно, забота о братьях. Прежде всего — об Александре, у которого в начале 1886 года родился второй сын, названный Антоном. Чехов напоминал Лейкину об обещании увеличить гонорар Агафопода: «Трудно живется бедняге». По поводу наречения племянника Чехов шутил: «Какая смелость! Ты бы еще назвал его Шекспиром! Ведь на этом свете есть только два Антона: я и Рубинштейн. Других я не признаю… <…> Впрочем, умиляюсь, архиерейски благословляю моего крестника… <…> Объясни ему, какого я звания…» В этом же письме хвалил эпистолярный дар брата: «Пойми, что если бы ты писал так рассказы, как пишешь письма, то ты давно бы уже был великим, большущим человеком».
Едва ли Чехов так высоко ставил литературное дарование Александра. Наверно, то была «ложь во спасение». Он давал брату дружеские советы, как и о чем писать, чтобы избежать «лейкинской длани»: «Но самое главное: по возможности бди, блюди и пыхти, по пяти раз переписывая, сокращая и проч., памятуя, что весь Питер следит за работой бр<атьев> Чеховых. <…> Помни же: тебя читают. <…> Писака ты хороший, можешь заработать вдвое, а ешь дикий мед и акриды…»
Однако «весь Питер» следил за Чехонте, а не за Агафоподом Единициным. Просто в братской жалости и сострадании Чехов объединял себя и брата, но тут же обозначал невольно разницу. Александр писал исключительно ради денег, других побуждений у него не было.
А он сам? Уже не газетчик, но тогда кто? Практикующий врач, ради приработка пишущий рассказы? Даже не отказавшийся от псевдонима: «Фамилию и свой фамильный герб я отдал медицине, с которой не расстанусь до гробовой доски. С литературой же мне рано или поздно придется расстаться. Во-вторых, медицина, к<ото>рая мнит себя быти серьезной, и игра в литературу должны иметь различные клички…»
Это февральское письмо походило на обет, но странный. Чехов только что разрешил Суворину подписать рассказ «Панихида», дебют в «Новом времени», Ан. Чехов. В этом же послании секретарю «Осколков» Билибину, с которым стремительно сближался, не без радостной самоиронии заметил по поводу одобрительного отзыва Григоровича, что польщен: «Это единственный человек, который оценил меня!! Скажите всем знаменитым писателям, в том числе, конечно, и Лейкину, чтобы они брали с него пример». В свете таких шуток клятва насчет медицины казалась несерьезной.
Конечно, играть в медицину было нельзя. В это время Чехов тяжело переживал смерть своих пациенток, матери и дочери Яновых. Говорят, что будто бы после этого случая он снял вывеску «Доктор Чехов» с двери дома и никогда более не вспоминал о ней.
А играть в литературу можно? Цензура что-то выбрасывала из фельетонов Чехова, что-то запрещала. Но не это, судя по письмам, страшило его. И не о смелости обличителя, сатирика и юмориста размышлял он в это время, а о смелости писать так, как хочется. Не думая о том, «втиснется» ли рассказ в рамки «Осколков», будет ли отвечать «осколочному» духу, попадет ли «в жилку».
Чехов не скрывал, что боится. Ему казалось, что у него недостает внутренней энергии, того, что он называл «толкастикой», необоримым желанием писать.
Суворин не просил и не требовал присылать материалы в каждый номер. Гонорар положил — 12 копеек за строчку. За один рассказ Чехов стал получать столько, сколько в «Осколках» за месяц. Равновесие между врачебной практикой и сочинительством нарушилось. Литературный гонорар превысил докторский. Он лечил и писал, по его словам, с «антрактами», отвлекаясь то на визит к больному, то на работу за письменным столом. Но выбора между двумя своими занятиями не делал. Вопрос был сложнее, чем предпочтение одного занятия другому по денежному мерилу. Может быть, Чехов опасался быстро исчерпать себя в том, на чем остановится?