Плохо они живут, эмигранты. Старики — теряют силы и влияние, вымирают, молодежь не идет их путями и даже не понимает настроения их…»)
Берберова продолжает: «В свете случившегося много позже сейчас ясно, что в этих сплетнях замешан был некто Рощин, член французской компартии, долгие годы живший в доме Буниных как друг и почитатель, о чем до 1946 года никто, конечно, не имел никакого представления.
Читая Бунина, Горький не думал, так ли бывает в действительности или иначе. Правда, сморкаясь и вздыхая у себя над книгой, он не забывал исправлять карандашом (без карандаша в ровных, чистых пальцах я его никогда не видела) опечатки, если таковые были, а на полях против такого, например, словосочетания, как „сапогов новых“, — будь это сам Демьян Бедный — ставил вопросительный знак. Такие словосочетания считались им недопустимыми, это было одно из его правил, пришедших к нему, вероятно, от провинциальных учителей словесности, да так в памяти его и застрявших. К аксиомам относились и такие когда-то воспринятые им „истины“, как: смерть есть мерзость, цель науки — продлить человеческую жизнь, все физиологические отправления человека — стыдны и отвратительны, всякое проявление человеческого духа способствует прогрессу. Однажды он вышел из своего кабинета, пританцовывая, выделывая руками какие-то движения, напевая и выражая лицом такой восторг, что все остолбенели. Оказывается, он прочел очередную газетную заметку о том, что скоро ученые откроют причину заболевания раком.
Он был доверчив. Он доверял и любил доверять. Его обманывали многие: от повара-итальянца, писавшего невероятные счета, до Ленина — все обещавшего ему какие-то льготы для писателей, ученых и врачей. Для того чтобы доставить Ленину удовольствие, он когда-то написал „Мать“. Но Ленин в ответ никакого удовольствия ему не доставил…»
Мы сегодня еще недостаточно знаем о внутреннем эмигрантстве Горького, о его инакомыслии, и всей той тайной полицейской слежке, что велась за ним и вокруг него. Он оказался, к несчастью, между эмиграцией, где его кляли на все корки, и когортой новых советских писателей, за которых болела его душа. Коварная ласка Сталина и ему сжимала горло, несомненно. Страх и чувство самосохранения калечили и его душу, заставляли прислуживаться, — хоть оно и тошно.
Мне не представляется возможным на этих страницах заняться неким принципиально-художественным анализом и сравнением, — хотя следовало и было бы интересно: сравнить «Жизнь Арсеньева» и трилогию Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты». В этом тоже ярко обозначилось бы и сходство и различие обоих художников. Почему-то в одно время, почти параллельно они создавали свои самые исповедальные творения. Некий знак и символ в том есть.
В одесском дневнике Веры Николаевны 1918 года можно найти следующее:
«— Вы слышали, — спросил Ян Яблоновского, — говорят, Горький стал товарищем министра Народного Просвещения?
— Это хорошо, теперь можно будет его вешать, — с злорадством ответил Яблоновский».
И далее: «Ян говорит, что никогда не простит Горькому, что он теперь в правительстве.
— Придет день, я восстану открыто на него. Да не только как на человека, но и как на писателя. Пора сорвать маску, что он великий художник. У него, правда, был талант, но он потонул во лжи, в фальши…»
Много лет спустя Бунин все продолжает свой спор с Горьким, ревизию его. Вот запись из дневника: «20.1.42… Пробовал читать Горького, „Вареньку Олесову“, которую читал лет 40 назад с отвращением. Теперь осилил только страниц 30 — нестерпимо — так пошло и бездарно, несмотря на все притворство автора быть „художником“. „Косые лучи солнца, пробиваясь сквозь листву кустов сирени и акаций, пышно разросшихся у перил террасы, дрожали в воздухе тонкими золотыми лентами… Воздух был полон запаха липы, сирени и влажной земли…“ (И липы и сирень цветут вместе)…»
Вера Николаевна продолжает: «Мне грустно, что все так случилось, так как Горького я любила. Мне вспоминается, как на Капри, после пения, мандолин, тарантеллы и вина Ян сделал Горькому такую надпись на своей книге: „Что бы ни случилось, дорогой Алексей Максимович, я всегда буду любить вас“… Неужели и тогда Ян чувствовал, что пути их могут разойтись, но под влиянием Капри, тарантеллы, пения, музыки душа его была мягка, и ему хотелось, чтобы и в будущем это было бы так же. Я, как сейчас, вижу кабинет на вилле Спинола, качающиеся цветы за длинным окном, мы с Яном одни в этой комнате, из столовой доносится музыка. Мне было очень хорошо, радостно, а ведь там зрел большевизм. Ведь как раз в ту весну так много разглагольствовал Луначарский о школе пропагандистов, которую они основали в вилле Горького, но которая просуществовала не очень долго, так как все перессорились, да и большинство учеников, кажется, были провокаторами. И мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович. Неужели, неужели…» Да, конечно, мог ли Бунин и все вообще знать, как на самом деле жил Горький, под каким «конвоем» [3]!
В 1936 году, узнав в Грассе о смерти Горького, Бунин написал о нем довольно жестко-ироничный, хоть и грустный очерк, совсем не польстив старому товарищу. «Вскоре после захвата власти большевиками он приехал в Москву, остановился у своей жены Екатерины Павловны, и она сказала мне по телефону: „Алексей Максимович хочет поговорить с вами“. Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю наши отношения с ним навсегда оконченными».
И все же они были, эти отношения, и оба писателя никогда не забывали друг о друге, знали, кто что пишет и как живет. А Горький, — я уже упоминал, — и в советское время пытался печатать Бунина и призывал своих советских питомцев-самоучек учиться у него мастерству.
Но не более того, — ибо сам же когда-то давно сказал: «Хорошо пахнут „Антоновские яблоки“ — да! — но они пахнут отнюдь не демократично… Ах, Бунин!..» Речь шла о том, включать или нет Бунина в очередной сборник горьковского «Знания».
Есть устойчивая и давняя традиция представлять Ивана Алексеевича Бунина, классика русской литературы, противником всякой политики, революционности, самой революции и наступившей в России новой («самой передовой и демократической в мире») советской власти. Он, мол, наплевал, уехал, все бросил, эмигрант, изгой, автор «Окаянных дней».
И все же, отношения его с Горьким не сравнить, например, с дружбой с другим известным современником, человеком своего писательского поколения — с Алексеем Толстым.
АЛ. ТОЛСТОЙ
Бунин сам рассказал об их взаимоотношениях в едких воспоминаниях «Третий Толстой»: «…Я познакомился с Толстым как раз в те годы, о которых (скорбя по случаю провала „первой революции“) так трагически декламировал Блок: „Мы — дети страшных лет России — забыть не можем ничего!“ — в годы между этой первой революцией и первой мировой войной. Я редактировал тогда беллетристику в журнале „Северное сияние“, который затеяла некая общественная деятельница, графиня Варвара Бобринская. И вот в редакцию этого журнала явился однажды рослый и довольно красивый молодой человек, цеременно представился мне („граф Алексей Толстой“) и предложил для напечатания свою рукопись под заглавием „Сорочьи сказки“, ряд коротеньких и очень ловко сделанных „в русском стиле“, бывшем тогда в моде, пустяков. Я, конечно, их принял, они были написаны не только ловко, но и с какой-то особой свободой, непринужденностью (которой всегда отличались все писания Толстого).
В эмиграции, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… Вел он себя в эмиграции нередко и впрямь „Алешкой“, хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, и все знали это и все-таки прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, — признак натуры упорной, настойчивой, — постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом… ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный…