Мало того что Алексей Иванович, для нас, авторов — Алеша, души не чаял и в журнале, и в его главе, в которого был прямо-таки по-мальчишески влюблен и о котором впоследствии написал хорошие книги. Этот «запуганный» мог в ответ на требование откликнуться на очередное партийное мероприятие самому Поликарпову «ляпнуть»: «Не каждый же раз обедню служить!» — да и с цензорами постоянно схватывался. И — в отличие от Александра Исаевича — его уважали и те, и Поликарпов, который, повозмущавшись и «поволтузив» Алешу, мог в заключение неожиданно сказать: «А у вас в „Новом мире“ все-таки не дураки работают…»
И не лучше ли всех сказал о Кондратовиче Григоренко: «Сколько ума, мужестваи изворотливости надо, чтобы вести линию примерно в избранном направлении среди грозных цензурных скал… Я преклоняюсь перед такими людьми, хотя сам неспособен на подобную гибкость. Но без таких „гибких“, что бы делать „несгибаемым“? Именно гибкие нащупывают в сплошной тьме те площадочки, на которые можно было бы опереться „несгибаемым“. Давайте, Александр Исаевич, воздадим должное стремящимся к лучшему „гибким“» [60].
Владимиру Лакшину в «Теленке» вроде бы повезло больше, но и тут при чтении на ум приходит незабвенное собакевичевское: «Один там только и есть порядочный человек… да и тот, если сказать правду…»
Однако погрузимся вновь в тяжкую «послеавгустовскую» атмосферу.
На осеннем пленуме ЦК про «Новый мир» не забывали. Секретарь Краснодарского крайкома Золотухин напомнил, что журнал уже не раз «справедливо» критиковали, а он опять — за свое: в то время как положение в сельском хозяйстве стало хорошим (!!), публикуются «Плотницкие рассказы» Василия Белова, по-прежнему рисующие деревню в мрачных красках. Призвал к ответу автора этой прекрасной повести (а с ним и «Новый мир»!) и другой оратор, возможно, обидевшийся за выведенную там «родственную душу» — «старого активиста», который, по собственному горделивому выражению, «в части руководства ни с чем не считался» и не только колокола с церкви «спёхивал» (заодно и малую нужду с колокольни справляя), но и людей заставлял «кровавой слезой» плакать, с азартом раскулачивая соседей.
— Сплошная тьма надвинулась, — сказал, выслушав новости, вернувшийся из отпуска Твардовский.
А при встрече с Воронковым услышал: «Положение очень серьезное — вашей крови хотят некоторые там», а также переданные «по секрету» слова Шауры: «Он окружил себя разными…»
Воронков настоятельно советовал просить о встрече с Брежневым. Пришлось снова писать «на высочайшее имя»…Шли дни, но, как записывал поэт, «оттуда — ни звука».
Самые мрачные впечатления вынес он после заседания «вурдалачьей стаи» секретариата правления, а находясь в Кунцевской больнице, — из разговоров с соседом по палате, по его характеристике, типичным «звеном» руководящего аппарата.
«…Убегает, убегает от малейшего наклонения разговора в серьезную сторону, — записывал поэт (18 февраля 1969 года). — Окончил ИКП (Институт красной профессуры. — А. Т-в) по экономическому факультету… международник, секретарь комиссии Верх<овного> Совета по иностр<анным> делам и т. д. Но, боже мой, живет представлениями обо всем на уровне информации „Правды“».
Этот Федор Степанович с упоением рассказывал о своей даче — и, к негодованию Александра Трифоновича, одновременно «в любой день и час мог прочесть лекцию-филиппику против погибельной привязанности тетки Дарьи к приусадебному участку, корове и т. п. и мог оформить и „доложить“ любой проект утеснения тетки Дарьи… „Нет, знаете, я против частной собственности“».
Такой вот, по горестному заключению поэта, «представитель той силы, которая в сущности во многом, почти во всем определяет сейчас наше развитие».
Из-за задержки материалов журнал по-прежнему все время оказывался «на мели»: декабрьский номер вышел в конце февраля, январский, новогодний пошел в печать только в начале марта.
На секретариате ЦК было принято постановление, внешне выглядевшее как ослабление и чуть ли не отмена цензуры, но Твардовским сразу воспринятое «лишь как дополнительная форма зажима». Слова о «повышении ответственности редакторов и организаций, органами которых являются издания», по его мнению, означали, что журналам определен «в дядьки» Союз писателей, практически секретариат правления СП. А цензурные инстанции оставались живехоньки, только главным образомобязывались заботиться о сохранении военной и государственной тайны.
«Все-таки, значит, могут заниматься и не одной охраной тайн», — умозаключил Кондратович, больше других имевший дело с пресловутым Главлитом. Дальнейшее показало, что Алеша был прав: вынужденные «контакты» со старыми знакомыми, весьма язвительно охарактеризованными в его дневнике, ничуть не ослабевали.
Что касается «ответственности организаций», то на очередном после постановления заседании писательского секретариата, как насмешливо сказано в рабочей тетради поэта, «все начали доказывать с горячностью друг другу, что Секретариат не может и не должен читать— иначе ему некогда будет работать — и не должен брать на себя ответственность, которая есть привилегия самих журналов, их редакций».
«Прошло всего неск<олько> месяцев с той так назыв<аемой> реформы положения о цензуре — и все, как и следовало ожидать, возвратилось к прежнему порядку, — записал позже Лакшин. — Редакция бесправна, Союз писат<елей> — безучастен, а малейшее сомнение цензура решает, передавая материалы, как это и бывало прежде, в Отдел (ЦК. — А. Т-в). Новость только та, что происходит это перекидывание материалов в еще более густой неопределенности и тайне».
Было ясно, что «ответственное» руководство Союза писателей будет и дальше послушно следовать подсказке сверху. А за ней дело не стало.
Двадцать пятого января 1969 года Воронков записал: «Звонил К. А. Федин. Сказал, что сегодня более четырех часов провел в отделе ЦК КПСС. Состоялась очень интересная и важная беседа по многим вопросам литературным и о делах Союза писателей». Подробности дневнику доверены не были, хотя, судя по новой записи 10 февраля, «К. А.» говорил, что «прежде всего, стоило бы просмотреть редакционные коллегии, укрепить кадры».
Словом, не в результате ли «очень интересной» беседы в ЦК Твардовскому в марте было предложено пополнить редколлегию уже намеченными секретариатом персонами? Среди них значились не только просто неизвестные поэту люди, но и слишком хорошо знакомые, совершенно одиозные фигуры вроде «отличившегося» как во время травли «Литературной Москвы», так и в «деле» Синявского и Даниэля Дмитрия Еремина, и те, чьи книги резко критиковались на страницах журнала (Владимир Чивилихин), и совершенные ничтожества, зато «с прекрасным повеленьем», как «активная общественница» Лидия Фоменко, всегда действовавшая «с верным прицелом», как называлась хвалебная рецензия на одно ее сочинение.
Твардовский категорически не согласился на такое «укрепление» и настаивал на возвращении в редколлегию Дементьева и утверждении своим заместителем Лакшина, который уже фактически исполнял эту обязанность и в котором Александр Трифонович видел своего преемника.
Давление на журнал усилилось. 5 марта «Литературная газета» поместила — с соответствующими комментариями — письмо очередных «земляков» (вспомним историю с яшинской «Вологодской свадьбой»!) — на сей раз магнитогорцев, которые «глубоко возмущены» повестью Николая Воронова «Юность в Железнодольске». (Они — а по правде, те, кто подбивал их на «протест», — еще раньше пытались прервать эту журнальную публикацию.) На следующий же день «Правда» не только поддержала «Литгазету», но напомнила, что «Новый мир» уже неоднократно подвергался критике, и подытожила: «Общественность вправе ожидать, что редакция… наконец сделает верные выводы из этой критики».
«Меня встречают, звонят мне, — записал несколько дней спустя Кондратович, — и я видел, слышу соболезнования, сочувствие. Так говорят с безнадежно больными, с теми, кому вот-вот умирать».