И ни слова о том, что, как записывал поэт, «критика сопровождалась густыми комплиментами журналу и главному», что говорилось о «целом ряде блестящих произведений», опубликованных в «Новом мире»! «Проработка», на которую многие надеялись, явно не состоялась.
Не в эти ли дни родилось стихотворение, которое поэт в самом начале апреля предложил, в числе других, «Юности», где оно и было вскорости, в мае, опубликовано:
Такою отмечен я долей бедовой:
Была уже мать на последней неделе,
Сгребала сенцо на опушке еловой, —
Минута пришла, — далеко до постели.
И та закрепилась за мною отметка,
Я с детства подробности эти усвоил,
Как с поля меня доставляла соседка
С налипшей на мне прошлогоднею хвоей.
И не были эти в обиду мне слухи,
Что я из-под елки, и всякие толки, —
Зато, как тогда утверждали старухи,
Таких, из-под елки,
Не трогают волки.
Увы, без вниманья к породе особой,
Что хвойные те означали иголки,
С великой охотой,
С отменною злобой
Едят меня всякие серые волки.
Едят, но недаром же я из-под ели:
Отнюдь не сказать, чтобы так-таки съели.
(«Такою отмечен я долей бедовой…»)
Однако и не сказать, чтобы унялись!..
Тем более что медведь, как за глаза со злобной опаской именовали Твардовского противники, просто, по их понятиям, на рожон лез! Восхищенный солженицынским талантом, не только напечатал несколько его рассказов, трудно проходивших через цензуру, но и думал опубликовать роман «В круге первом» — о заключенных, работавших в так называемых шарашках, секретных научных лабораториях, а то и целых закрытых институтах. Еще в 1964 году с автором был заключен договор, и Твардовский пытался добиться разрешения на публикацию, вновь, как и в случае с «Одним днем…», направив часть рукописи Лебедеву. Тот, однако, на этот раз высказался о ней крайне отрицательно. А после смещения Хрущева вскоре последовал фактический запрет публиковать произведения на «лагерную» тему.
Другой роман Солженицына, «Раковый корпус», тоже очень понравился Твардовскому, который для ознакомления с ним ездил на несколько дней в Рязань, к автору. Роман казался более «проходимым», но его продвижению воспрепятствовали быстро ухудшавшаяся «репутация» Солженицына и арест его рукописей.
Окончательно все осложнило направленное Солженицыным в мае 1967 года письмо четвертому Всесоюзному писательскому съезду с предложением потребовать отмены цензуры.
Конечно, Солженицын был прав. Твардовский заговаривал о том же еще при своих встречах с Хрущевым по поводу «Одного дня…».
Однако история с письмом съезду, которое было для поэта-редактора полной неожиданностью, впервые ясно обнаружила, что любимый автор с ним, выражаясь мягко, недостаточно откровенен.
Александр Трифонович склонен был объяснять и оправдывать его поступок изъятием рукописей и всей складывающейся вокруг него атмосферой. И сделал все, чтобы случившееся не только не имело для его «подшефного» тяжелых последствий (на чем уже настаивали! [56]), но даже открыло бы дорогу «Раковому корпусу». Твардовский добился было решения срочно напечатать в «Литературной газете» главу из романа с указанием, что полностью он будет опубликован в «Новом мире». Однако от Солженицына требовали, чтобы он предварительно в какой-то форме «отмежевался» от «шума» вокруг его письма съезду, а он не соглашался.
Положение же Твардовского становилось двусмысленным и, в сущности, трагическим. «…Все это идет „заподлицо“ (вровень, в уровень. — А. Т-в) — и моя судьба, и Солженицына, и „Нового мира“», — записал поэт 5 ноября 1969 года, узнав об исключении Александра Исаевича из Союза писателей. В глазах партийного и писательского начальства Твардовский выглядел человеком, полностью солидарным со своим «выдвиженцем», который, как все больше выяснялось, вел собственную игру, нимало не посвящая в нее того, кто становился ответчиком за все, что бы ни делал его «протеже».
В своей недавней книге «Варлам Шаламов и его современники» Валерий Есипов напомнил о том, что с сентября 1965 года в результате осуществленного КГБ подслушивания разговоров Солженицына с его другом В. Теушем (на квартире последнего) высшее партийное руководство знало о его взглядах и намерениях несравненно больше, чем сражавшийся за него к тому времени уже около пяти лет Твардовский.
И неудивительно, что отныне отношение к поэту-редактору во многом складывалось согласно известному принципу: скажи мне, кто твой друг, — и я скажу, кто ты…
Когда однажды, в том же сентябре, уязвленный неискренностью «крестника», Твардовский запальчиво воскликнул: «Я за вас голову подставляю, а вы!..» — он все же и представить себе не мог, насколько сказанное было справедливо и как во многом оправдалось в дальнейшей его — и журнала — судьбе.
Сам Солженицын признавал, рассказывая об этой вспышке: «Да и можно его понять: ведь я ему не открывался, вся сеть моих замыслов, расчетов, ходов была скрыта от него и проступала неожиданно».
Непростым было отношение «крестника» к «крестному»!
Поначалу он видел в Твардовском «либерала с партийным билетом» да и с либерализмом-то, «разрешенным сверху».
Но прием, который встретила у поэта рукопись «Одного дня…», его борьба за публикацию, радость при выходе в свет, чуть ли не б о льшая, чем за собственные произведения, нескрываемая влюбленность в новичка, всевозможные заботы о нем да и сама личность Твардовского не могли не возыметь действия. Это явственно ощутимо в автобиографической книге Солженицына «Бодался теленок с дубом», вышедшей уже после смерти Твардовского.
Однако при ее чтении нельзя не ощутить и другого: политические цели, преследуемые автором, «битва» с советской властью, в его глазах оправдывали, обеляли сомнительные средства, им порой применявшиеся, и освобождали от каких-либо моральных обязательств перед людьми, сыгравшими важную роль в его судьбе. Мессианское начало явно превалирует в книге, как и вообще в деятельности ее автора, над естественными, «элементарными» чувствами по отношению к людям, к ближним.
Автор не без иронии пишет о «покровительстве» Твардовского, о том, что поэт считал его менее опытным в литературных и не только литературных делах, пытался руководить его поступками и, как витиевато сказано в «Теленке…», «преувеличивал соотношение наших кругозоров, целей и жизненного опыта».
Но если поэт «преувеличивал» это соотношение, как прозрачно читается в «Теленке…», так сказать, в свою пользу ради доброй опеки над дебютантом, то последний судил о «покровителе» с нескрываемым превосходством человека, по точным словам Ю. Буртина, «раз и навсегда решенных вопросов», категорического и по-своему авторитарного склада мышления.
Увы, «бедный Трифоныч», «бедный А. Т.», как со снисходительным сочувствием порой выражался Солженицын, не только не сразу распознал многое в характере Александра Исаевича, но так до конца жизни и не узнал, куда покатится «Красное колесо» его новых романов.
На обсуждении горького (и, надо сказать, прекрасного) рассказа «Матренин двор» Твардовский с тревогой и болью воскликнул: «Ну да нельзя же сказать, чтоб Октябрьская революция была сделана зря!»
Главный его собеседник и оппонент, Солженицын, до поры уклончивый, и на сей раз благоразумно промолчал. Ведь, по его-то мнению, революция, как он открыто скажет потом, это «трагическая история, как русские в безумии (курсив мой. — А. Т-в) сами разрушили свое прошлое и свое будущее». И в «Красном колесе» Солженицын станет обличать «безумие» не только большевиков, у которых, дескать, «вся партия была бандитская», но и всех других сколько-нибудь «левых» или даже кадетов и прочих участников февральского (семнадцатого года) «позора», а заодно и куда более ранних «приготовителей» революции — «Белинских, Добролюбовых», «наблюдателей, баричей» (сиречь писателей-дворян). И будет это все совсем неподалеку от убеждения одного из его друзей по пресловутой шарашке — Панина, что «большевики — это орудие Сатаны, что революция в России была следствием злонамеренных иноземцев и инородцев».