«За далью — даль». Автограф. 1950 г.
В главе, вскоре и название получившей «Литературный разговор», от имени дорожных попутчиков автора высказываются различные претензии к писателям, и среди них столь меткие и язвительные, что они быстро вошли в обиход, запомнились и постоянно цитировались:
Глядишь, роман, и все в порядке:
Описан метод новой кладки,
Отсталый зам, растущий пред
И в коммунизм идущий дед,
Она и он — передовые,
Мотор, запущенный впервые,
Парторг, буран, прорыв, аврал,
Министр в цехах и общий бал…
И все похоже, все подобно
Тому, что есть иль может быть,
А в целом — вот как несъедобно,
Что в голос хочется завыть.
Завершается же глава фантастической сценой — разговором с редактором, который, как оказалось, живет… в душе самого писателя (в критике его тут же стали звать «внутренним»), который, опасливо предвидя всякие возражения и замечания, собственноручно себя оскопляет.
И словно в продолжение начатого поэтом разговора, полгода спустя появилась в журнале «Новый мир» статья прозаика Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» (1954. № 12), получившая большой общественный резонанс. Автор страстно и безоглядно запальчиво осуждал книги, где «все в порядке», — далекие от жизни с ее конфликтами и удручающе однообразные — и настойчиво, простодушно и довольно наивно призывал собратьев последовать примеру Овечкина и «отбросить все приемы, приемчики, способы обхода противоречивых и трудных вопросов».
Затем Михаил Лифшиц в статье «Дневник Мариэтты Шагинян» (1954. № 2) едко высмеял «сокращенный метод изучения жизни», как он выразился.
Яркими статьями в столь же критическом духе дебютировал в журнале, и литературе вообще, недавний выпускник университета Марк Щеглов. Размышляя о романе Л. Леонова «Русский лес» (1954. № 5), он высказал крамольную по тому времени мысль, что отрицательные явления порождаются в советской жизни отнюдь не только «пережитками прошлого», как твердила официальная критика, а и «новорожденными» общественными условиями, в другой же статье (о романе О. Черного «Опера Снегина») прозрачно намекнул на пагубное воздействие на искусство одного из «исторических» постановлений ЦК (о музыке).
Все это не прошло Твардовскому даром: началась очередная массированная проработка. «…У меня большие тревоги в журнале, — сообщал Александр Трифонович Овечкину 2 мая 1954 года, — (всякая „тьма“ во главе с Сурковым ведут атаки против меня, дело может дойти до моего ухода или снятия), и это нехорошо, это дурной знак с точки зрения судеб литературы. Вообще бог знает что творится».
И действительно, «атаки» увенчались решением ЦК партии 23 июля 1954 года об «освобождении» (характернейший бюрократический оборот речи!) поэта от обязанностей главного редактора. В свою очередь, и президиум правления Союза писателей принял аналогичное постановление, полное политических обвинений и грубейших передержек при изложении содержания «идейно-порочных», «нигилистических», «эстетских» статей: В. Померанцев якобы призывал к «одностороннему показу и раздуванию отрицательных явлений нашей действительности», Ф. Абрамов «прямо выступает… в защиту косного и отсталого» и т. п.
Однако ни в этом постановлении, ни в печати ни слова не было сказано о главном «проступке» редактора — поэме «Тёркин на том свете», поименованной лишь в закрытой части решения ЦК.
Выше упоминалось о том, что «Книга про бойца» вызвала огромный поток писем. После войны он не только не иссяк, но даже набрал новую силу.
Узнав, что поэт распрощался с Тёркиным, многие огорчились, а иные даже вознегодовали: «Куда вы дели Тёркина? Почему не пишете о его мирных делах?» и т. п. Звучал какой-то огромный, наивный и трогательный читательский «хор»:
Где он, Тёркин, расскажите,
Сомневается народ.
…Вася Тёркин, где ты, что ты?
…Где же Тёркин запропал?
…Надо бы еще его продолжить.
…Я хочу, чтоб зазвучала
Снова песня про бойца,
У которой нет начала,
Пусть не будет и конца.
И — тьма подсказок, куда «направить» героя, какую мирную профессию ему дать. И уже «самодельные» стихи о Тёркине-колхознике, солдате-сверхсрочнике, рабочем, даже пожарнике и милиционере…
Твардовский счел необходимым «объясниться». Его статья «Ответ читателям „Василия Тёркина“» (Новый мир. 1951. № 11) — вскоре переименованная: «Как был написан „Василий Тёркин“ (Ответ читателям)» — не только обстоятельно рассказывала об истории создания книги; автор писал, что не хочет и не может «эксплуатировать» готовый, сложившийся образ и просто «увеличивать количество строк под старым заглавием, не ища нового качества».
Не все, однако, были удовлетворены прочитанным. И не только по наивности. Примечательно проникновенное письмо столь высокого «профессионала», как известный украинский сатирик Остап Вишня.
Сказав, что «совершенно согласен» с «хорошей статьей», он продолжал: «Но любя Вас, любя Вашу работу (подчеркиваю!), — печаль какая-то, что Вы прощаетесь с Тёркиным.
По-моему, он нужен.
Творчески Вы правы! Жертвенно правы, боясь назойливости. Но… хотелось бы, чтобы Тёркин жил.
А может быть, и найдется? Это очень, я знаю, трудно, но возможно!
Вы столько дали радости Тёркиным своим, что аж страшно с ним расставаться».
Внимательно перечитывая ныне и некоторые другие из читательских писем, кажется, различаешь некоторые «опорные пункты», которые позволили поэту «пересмотреть» свое прежнее твердое решение и вернуться к любимому герою.
Впрочем, если быть точным, — к замыслу еще военных лет, когда в январе 1944 года Твардовский занес в рабочую тетрадь набросок главы «Тёркин на том свете», не получивший, однако, продолжения и развития. (И трудно гадать, каким это продолжение должно было быть.)
Новое же обращение к этой фабуле было явно порождено обострившимся у поэта после войны неприятием многих явлений, пышно расцветших в атмосфере утвердившегося режима.
Иные читательские письма не могли не дать новой пищи для трудных размышлений об этом. Даже в пренаивном стихотворении младшего лейтенанта милиции П. Лыкова, сделавшего Тёркина своим сослуживцем, обращали на себя внимание слова о том, что теперь «приходится сражаться не с фашистами, а с жульем». Что ж говорить о письмах (воплях!) вроде нижеследующего, по понятным причинам отсутствовавшего в эпистолярной подборке, которой сопроводила вдова поэта издание «Книги про бойца» в 1976 году, еще в брежневские времена:
Поэт Твардовский, извините,
Не забывайте и задворки,
Хоть мимолетно посмотрите,
Где умирает Вася Тёркин,
Который воевал, учился,
Заводы строил, сеял рожь,
В тюрьме бедняга истомился,
Погиб в которой ни за грош.
Прошу мне верить, я Вам верю.
Прощайте! Больше нету слов.
Я Тёркиных нутром измерил,
Я Тёркин, хоть пишусь Попов.
Твардовскому и прежде случалось читать в солдатских письмах: «Я самый тот Василий Тёркин», или: «…Если бы спросили… Кто, мол, Тёркин тот, Василий? — Я б ответил: — Это я». — Но такое письмо, такой поворот судьбы одного из разнофамильных «Тёркиных», — могли ли не потрясти «бабью душу»?