Казалось бы, выше и в специальных работах исследователей уже прослежено течение разыгранной «шахматной партии». Однако все ли фигуры, в ней участвовавшие, нам действительно известны?
Вспомните, кого извещал о появлении среди новых имен Твардовского позабытый ныне партийный функционер Щербаков?
По резонному предположению дочери поэта, Валентины Александровны Твардовской, эти слова докладной записки не остались без внимания адресата, который и без того был внимательным читателем разнообразнейшей литературы, в том числе и художественной.
Более чем вероятно, что вскоре после щербаковской канцелярщины на сталинском столе появилась «Страна Муравия» (вождю нетрудно было умозаключить, что слова записки о «нескольких крупных произведениях, появившихся в поэзии», находятся в несомненной связи с упомянутым конкретным именем).
Вы скажете: да «Муравия» еще не напечатана! Однако уже размножена для предстоящего обсуждения.
Откажемся от соблазнительно-детективного предположения, что один из этих машинописных экземпляров мог попасть на «высокий» стол даже еще до самог о обсуждения по каким-то другим «каналам». Хотя бы в качестве… доноса на антисоветское произведение, которое недоумки из Союза писателей вознамерились обсуждать, хвалить и даже печатать. (Чем черт не шутит! И разве не было в столице, среди «жадною толпой стоящих у трона» своих горбатенковых и гуревичей?) А сановный читатель прочел и оказался совсем другого мнения (оценил же он раньше «Дни Турбиных» Михаила Булгакова!), которое стало известно и отразилось в ходе обсуждения (вспомните-ка «метаморфозу» Зелинского!).
Впрочем, уймем столь буйную фантазию и ограничимся более скромным сюжетом. Пусть не до обсуждения, а потом, по щербаковской подсказке, прочел человек, — но ведь ему определенно понравилось! Не быть бы иначе ни публикации, а может быть, и столь единодушных откликов, да и ордена Ленина.
Иосиф Виссарионович был великим ловцом человеков — увы, во многих смыслах слова, но в частности — и душ человеческих. Умел нравиться, покорять, завоевывать любовь и доверие.
Он и молодого поэта хотя и не приблизил, как некоторых его коллег, но — приметил. Особенно поддержку не афишировал. Но тем не менее и орден, и премия — не «с куста».
И впрямь ведь — тронул, надолго завоевал.
«…С той, да и до той поры, как он сказал, что сын не ответчик за отца, — откровенно писал Твардовский уже в свои последние годы, давно разочаровавшись в „великом и мудром“, — я был преисполнен веры в него и обожествления, не допускающего ни йоты сомнения или, тем паче, скепсиса. А после того, как он и раз, и два, и три отметил меня, ввел в первый ряд, то и говорить нечего. Я был сталинистом, хотя и не дубовым…»
Что это конкретно — «и раз, и два, и три»? С чего пошел отсчет?
С ордена, далее премии, потом — второй? Или с одобрения «Муравии» еще тогда, в 1936-м, которое и поставило прочный заслон всем попыткам отправить вслед за смоленскими друзьями и самого поэта? Как теперь дознаться? Да и вряд ли это столь существенно.
Много важнее то, как повел себя столь беззаветный «сталинист» и как «воспользовался» явственным попутным ветром в виде публикаций, похвал, ордена.
По выражению В. А. Твардовской, «выждав необходимый интервал» после награждения, он подбил другого орденоносца, Исаковского, на довольно рискованный поступок: они направили прокурору Смоленской области письмо о необходимости пересмотреть дело Македонова!
В составлении этого документа Александр Трифонович, как говорится, играл первую скрипку. Начав с признания, что «был даже в близких дружеских отношениях с А. В. Македоновым с 1928 г. вплоть до ареста последнего», он и далее часто переходит на прямую речь от себя: «Что же касается многолетнего личного общения А. В. Македонова со мною, А. Т. Твардовским, то я могу лишь сказать, что, как поэт, во многом обязан ему своим творческим развитием», и далее в том же духе.
Когда же этому заявлению был дан ход (как никак известные люди, «поэты-орденоносцы» ходатайствовали!), Твардовский в беседах со следователем и о деле Марьенкова поднял вопрос, разыскал и представил для рассмотрения его рукописи.
И были все основания думать, что обнаружившиеся в ходе пересмотра дела явная фальшь, подтасовка фактов, предвзятость смоленских чекистов поведут к оправданию и освобождению мнимых врагов народа, если бы не начавшаяся война с Германией.
В последние мирные годы (впрочем, то и дело прерывавшиеся вооруженными конфликтами с Японией) Твардовский выпустил несколько поэтических сборников — «Стихи» (1937), «Дорога» и «Про Данилу» (1938), «Сельская хроника» (1939; позже под этим названием будут объединены все стихи 1930-х годов), «Загорье» (1940). Они получили положительную оценку в критике.
По позднейшему признанию поэта, стихи «Сельской хроники» были рождены «восторженной и безграничной верой в колхозы, желанием видеть в едва заметном или выбранном из всей сложности жизни то, что свидетельствовало бы о близкой, незамедлительной победе этого дела». (Он был не одинок: чуть раньше и Пастернак писал о «необоримой новизне» происходящего и восклицал: «Ты рядом, даль социализма!»)
В «Дороге», программном стихотворении одноименного сборника, поездка на родину не только изображена в самых радужных красках («…дорога, сверкая, струится… / Я дорогою сказочной мчусь. / Сквозь туннель пролетаю гудящий, / Освещенный, как зала дворца»), но и откровенно символизирует счастливый ход наступившей жизни.
Вспоминая покойного деда, поэт патетически возглашал:
Подождал бы ты, дед мой, немного
И пришел бы сюда на дорогу…
Рассудил бы, наверно, ты здраво.
Что дорога — хоть боком катись,
Поглядел бы налево, направо
И сказал бы ты: «Вот она, жизнь!»
Возможно, те, кто знал о судьбе семьи автора, как-то спотыкались, читая:
Замелькал перелесок знакомый,
Где-то здесь, где-то здесь в стороне
Я бы крышу родимого дома
Увидал. Или кажется мне?
Что кажется — то кажется. Родимого дома в помине нет.
«Никогда не забуду, — писал друг поэта художник Орест Верейский, десятилетия спустя побывавший вместе с ним в Загорье, — как он стоял там на пустом месте, угадывая по одному ему заметным следам, где был дом, сарай, где росло заветное дерево… Мы расступились, отошли, оставив его одного; я и сейчас вижу, как он стоит там на взгорке и ветер играет его волосами. За ним только светлое полуденное небо и высокая гряда облаков.
…Что он думал, не гадаю,
Что он нес в душе своей…
Мы долго стояли поодаль, пока он не взглянул в нашу сторону, и тогда мы подошли. Этот пригорок, заросший ольхой, окруженный кольцеобразной канавой — „копань“, как назвал ее Александр Трифонович, — и был единственным следом того, что здесь было когда-то жилье. Много лет назад кузнец Трифон Гордеевич решил вырыть на своей усадьбе небольшой прудик, чтобы скапливалась там дождевая вода. Старшие сыновья — Саша и Костя — помогали отцу. Когда рыли канаву, землю сбрасывали в середину. Сооружение это так и не было завершено, но теперь только по его следам удалось найти то место, где был когда-то теплый, обжитой дом, пока жестокая судьба не согнала отсюда семью, строившую, обживавшую и согревавшую его».
Слава Богу, что вскоре Твардовский сумел вызволить родных из ссылки и вернуть в Смоленск.
Далее в старых стихах говорилось:
По дороге, зеркально блестящей,
Мимо отчего еду крыльца.
И несоответствие с реальностью снова выступало наружу…