«Письма Аксенова я хранил в очень смешном месте — на кухне, в банках с крупой, — рассказывал мне Попов. — Тогда все почему-то хранили письма в крупе. И опытные кагэбэшники, конечно, первым делом шли на кухни — за письмами. У меня там хранилось много его писем, на такой полупапиросной бумаге, на обеих сторонах, перьевым „Паркером“… Писем было 15–20, а осталось три или четыре. И вот почему…
Как-то арестовали одного моего приятеля, а на следующий день в восемь утра постучали ко мне. Спрашиваю: „Кто там?“ Отвечают: „КГБ Москвы и Московской области“. Я: „А. Понятно. Мне одеться надо“. Бегу на кухню, достаю из крупы письма, кидаю в унитаз и открываю дверь. Там эти ребята. Протягивают бумажку: „Вас вызывают свидетелем на допрос“. Я чуть не крикнул: „Что ж вы сразу не сказали, я бы письма тогда не уничтожил“, но промолчал. А они: „Машина ждет“. Я говорю: „Ну, тогда собраться надо мне, позавтракать“. — „Хорошо, — говорят, — давайте“. А сами все стучатся, спрашивают: „Скоро вы?“, а я огрызаюсь, свою веду игру: „Повестки нужно приносить по закону. Вы должны были за три дня повестку принести. А так я всю ночь работал, а вы ворвались ко мне и еще меня подгоняете. Вот позавтракаю и поеду“. А под ложечкой-то сосет — ведь не знаешь, чем дело кончится… Жена наливает стакан водки. Я: „Ты в своем уме?“ — „Да, хрен с ними, — говорит, — так веселее будет“. Я думаю: женщина права. Стакан засадил, и повезли меня. В машине начало развозить. А они едут, всякие штуки мне плетут, дескать „А вы, Евгений Анатольевич, ничего не забыли дома?“ — „А что я мог забыть?“ — „А то, что следователей интересует“. — „Откуда ж я знаю, что ваших следователей интересует? Может, они порнографию собирают, а мы такого не держим“. А они: „Вот всё вы шутите, шутите… а не пришлось бы домой возвращаться“. — „Зачем?“ — спрашиваю. „Да поискать чего-нибудь“. Я думаю: „У-у-у-у-у! Мало того, что меня не по закону вызвали и вытащили из дома на виду у соседей, так еще и грозят мне…“ Осмелел от стаканчика-то и отвечаю: „Вот приедем, и я первым же делом подам заявление о том, что вы мне угрожали“. — „Ну что вы! Это не так“. — „Ну, вот и я не так…“
Приезжаем, и следователь мне предъявляет сначала ксерокопию моей книги „Веселие Руси“, изданной в Штатах в 1981 году [221], а после спрашивает: „Что можете сказать насчет письма Аксенову?“ Я говорю: „Напишите вопрос“. Он поартачился, но написал. Я говорю: „Предъявите письмо“. И он мне показывает черновик моего письма Аксенову, уже отправленного мной с „голубиной почтой“. Они изъяли его во время обыска у приятеля. Черновик был сильно почеркан, но, к сожалению, все равно можно было прочесть, что в Москве, мол, планируется новый андеграундный альманах „Каталог Клуба беллетристов“ [222]и ты, Василий, его, наверное, увидишь. И всё хотя и в помарках, а видно, что моей рукой написано. А я говорю: „А письмо-то где?“ Он: „Вот“. А я: „Знаете, что такое письмо? Это когда человек что-то написал и отправил, а кто-то другой получил. Когда есть конверт. Штемпель есть. А это что? Пишите: черновик неотправленного письма Аксенову“.
Вот и поговорили. Меня отпустили. Еду домой, а писем-то нет — я их уничтожил…
Но помню, что о Бродском он отзывался в них без тепла, называя его не иначе как Иосиф Бродвейский… И еще писал про поездку в Вермонт, что там каждый „сидит на своей горе. На одной — я. На другой Саша Соколов. На третьей Саша Солженицын“».
Это злоключение Евгения Анатольевича лишило нас возможности ознакомиться с оригиналами депеш, летавших из СССР в США и обратно с «голубиной почтой»; но Аксенов в «Грустном бэби» приводит пример такой переписки. Его корреспондент — собирательный персонаж — «московский внутренний эмигрант» и интеллектуал — Филларион Фофанофф. Их эпистолярий разворачивается на фоне идущих в державах избирательных кампаний, что прибавляет автору сарказма.
Он пишет: «Дорогой Фил, впервые в жизни я наблюдаю американскую избирательную кампанию с самых ее истоков. Каждый вечер в нашей гостиной шумят отголоски таинственных событий, именуемых „праймериз“ [223]и „кокусы“ [224]. Волей-неволей я чувствую и себя вовлеченным в местную гонку… Спрашиваю себя — что это такое: подсознательная потребность человеческой природы или азарт болельщика?»
Филларион отвечает: «Дорогой Василий! Как раз когда я читал твое письмо, раздался стук в дверь. Вошла хорошенькая девушка и сказала:
— Привет. Я ваш агитатор. Мне нужно зарегистрировать ваше имя, возраст и пол для приближающихся выборов в Верховный Совет.
— Вы появились вовремя, — сказал я. — Не могли бы вы разъяснить мне разницу между советскими и американскими выборами?
— В американских выборах все кандидаты являются ставленниками военно-промышленного комплекса.
— То есть… и американские избиратели не имеют никакого выбора?
— Что вы задаете такие странные вопросы, товарищ? Лучше скажите, что записывать в графе „пол“. Мужчина?»
Сарказм Аксенова понятен и, пожалуй, на тот момент уместен. Не мог же он, в самом деле, знать, что уже вскоре окажется подвергнуто сомнению и само одиночество «единственно возможной партии» на советской предвыборной арене.
Близились реформы Михаила Горбачева — перестройка, в серьезность и необратимость которой Аксенов, как и многие, долго не верил. О чем прямо говорил в «Грустном бэби» и в эфире. Что же смущало эмигрантов? То, что они, признавая реформы «попыткой повернуть страну от удушающего смрада», глядя на Горбачева, порицали его за излишнюю осторожность, соглашательство и медлительность. Будучи далеки от советских реалий, они могли позволить себе то, чего не мог позволить себе никто в СССР — оценивать первое лицо и его действия. «Горбачеву, — говорил Аксенов, — иногда кажется, что он зашел слишком далеко, и он тогда делает осторожные оговорки, — дескать, мы хоть и против злоупотреблений прошлого, но все-таки гордимся „каждым днем, прожитым нашей страной“. Однако мы можем поверить в искренность его намерений только при условии, что не будем верить в искренность оговорок. Страна должна признать, что в ее истории были дни полного позора. Должна открыто назвать борьбу со сталинизмом как практической, так и философской сутью нынешнего момента».
Однако многое менялось. В Москве назревали перемены, таившие в себе обещание того, что в будущем смена столиц перестанет быть такой уж бесповоротной. Перемены эти напрямую касались и изгнанника Аксенова в его роли радиовещателя.
Пятого сентября 1986 года уже упоминавшиеся товарищи Лигачев и Чебриков направили руководству партии очередное письмо, где, в частности, сообщали, что «передачи неправительственных радиостанций „Радио Свобода“, „Свободная Европа“, а также радиостанций „Немецкая волна“ и „Голос Израиля“ имеют откровенно антисоветский характер и изобилуют злобной клеветой на советскую действительность. Радиостанции же „Голос Америки“ и „Би-би-си“ подают свои материалы, как правило, тенденциозно, с антисоветских позиций, стараясь при этом придерживаться объективистского подхода к освещению событий и фактов международной жизни, политики, экономики и культуры». А далее делали неожиданный и, по правде говоря, удивительный вывод — ссылаясь на «проделанную значительную работу по расширению гласности» после апрельского (1985 года) пленума ЦК КПСС, секретарь ЦК и председатель КГБ предлагали прекратить глушение «Голоса Америки» и Би-би-си.
Это письмо, как и многие другие документы того времени, знаменовало собой начало процесса, который уже не удалось повернуть вспять. Но пройдет еще немало времени, прежде чем политические и артистические изгнанники поверят в это. Тем не менее с каждым годом они со всё большей надеждой ожидали перемен, глядя, как понемногу осыпаются портреты членов политбюро и генеральных секретарей.