Теперь была не отлучка. Он парил среди солнца и ветра, глотая горький и пряный коктейль из счастья воли, страдания от разлуки и сострадания тем, кто остался. Он вырулил на новый маршрут и помчался, как некогда — по русским дорогам.
Осадок от последних лет жизни в Союзе не стал помехой для связи ни с этими дорогами, ни с друзьями. В обе стороны полетели письма, зазвенели звонки.
В тексте «Веселье дружбы» Белла Ахмадулина вспоминает: «Письма передавали через дипломатов, но по телефону говорили свободно, иногда даже с расчетом на „прослушку“. Вот Вася мне говорит, что его сына к нему не пускают… А я отвечаю: „Мне это, Вася, не нравится! Да и не только мне. Понимаешь?“…
И этот ужас в день смерти Володи Высоцкого! Вася ведь только-только уехал и звонит мне из Парижа: „Ну что у вас, Белка? Как дела?“ Я говорю: „Володя умер“. — „Нет, этого не может быть! Не может!“ — „Увы, но это так“»…
В 2001 году в интервью программе «Сто лиц» Пятигорского телевидения сам Аксенов вспоминал об этом так: «Я узнал о смерти Володи, позвонив из телефона-автомата Борису Мессереру… И Белла была дома…
Был очень жаркий вечер, бульвар Сен-Жермен был полон людьми… Толпы! — Какие-то фокусники, глотатели огня… Какие-то светящиеся веночки на головах…
…Странная атмосфера, не совпадающая с моими чувствами и ощущениями. Все-таки… — четвертый день после отъезда из Союза — и вдруг такое сообщение… Я пошел в церковь Сен-сюр-пис и молился. Неграмотно, но все же — молился…»
Как горько Аксенов оплакал Высоцкого, видно из его последней книги [165]. Там, с присущей ему виртуозностью, он то ли сам говорит, то ли читает мысли героя — Роберта Эра [166]: «И вот его везут — над несметными головами толпы… его везут, увозят окончательно„туда, где и блатным не надо ксив“, а там, за оградой его поднимут на плечи „советские майоры“, как в Дании его несли четыре капитана [167], и понесут к окончательной яме, где он уже не причинит вреда всем тем, кого он так пугал и яростью творчества, и любовью миллионов, и свободным пересечением границ…»
Писатель мысленно шел за гробом любимого актера и поэта.
Остановка в Европе была краткой. А дальше — «Марш теперь в Америку, и вот мы уже в Америке!» Где на каждом шагу — в домах друзей, в стенах университетов, да что там — в придорожной закусочной — он находит подтверждения своей правоты. В том смысле, что хотя Северная Америка континент, но и ее при желании можно превратить в метафору острова. Того, что стал для Аксенова убежищеми который ему теперь предстояло открыть.
Так, покинув форт СССР (что, как известно, стоял меж Германией и Китаем) и погостив на милом острове Европа, остров Аксенов прибыл на остров Америка.
— Welcome to America! — приветствовали его Штаты в лице официантки мотеля «Говард Джонсон» в техасском Сладководске (а как иначе переведешь Sweetwater-city?). Подав чете изгнанников яйца, горку бекона, блинчики с джемом, арбуз и грейпфрутовый сок, она, узнав, откуда родом гости, сильно удивилась, что есть страны, изгоняющие писателей за сочинение неугодных книг.
— Welcome to America! — распахнула объятия добрая женщина, с теплом, которое Аксенов всегда вспоминал с умилением.
Эта беседа пришлась на вторую половину пути из Анн-Арбора (Мичиган) в Лос-Анджелес (Калифорния), чуть не доезжая до городка Юма на стыке границ Техаса, Аризоны и Мексики. Незадолго до 21 января 1981 года, когда Василий и Майя, прибыв в Санта-Монику, были ошарашены известием: Указом Президиума Верховного Совета СССР он лишен советского гражданства.
Реакцию писателя на это читатель легко найдет в книге «В поисках грустного бэби». Мы же заметим только, что лишение гражданства у Аксенова не столько юридический факт, сколько акт символический.
Он был убежден, что сила, изгнавшая его за рубеж, не имела оснований, не смела делать такие жесты. Трудно сказать, чего было больше в реакции писателя, возмущения или презрения.
Ничуть не ценя «красную картонку с плотной розовой бумагой внутри», он вопрошал: «Почему госмужи СССР так поступили со мной? Неужели сочинения мои так уж сильно им досадили? Разве я на их власть покушался? Пусть обожрутся они своей властью. <…>…Идеологические дядьки не только ведь книжечки говенненькой меня лишили. Это они в своих финских банях постановили родины [168]меня лишить. Лишить меня сорока восьми моих лет, прожитых в России, „казанского сиротства“ при живых, загнанных в лагеря родителях, свирепых ночей Магадана, державного течения Невы, московского снега, завивающегося в спираль на Манежной, друзей и читателей, хоть и высосанных идеологической сволочью, но сохранивших к ней презрение».
После ужина хозяин дома в Санта-Монике, приютивший семью, и гости пошли на Океанский бульвар и встали там в молчании под пальмами. Калифорнийская ночь была полна мерцаний и звуков. Сверкал огнями гудящий лайнер Осака — Лос-Анджелес. Рождалась луна. Где-то мигали и сигналили патрульные машины; искрясь во тьме, горели папиросы Dunhill и Marlboro, берег юности был близок и далек как никогда. Калифорнийской ночи (возможно, самой американской из всех американских ночей) было наплевать на гражданство Василия Аксенова. А ему — нет.
А жизнь продолжалась. И писательство продолжалось. Больше того — нашлась работа в университете. Надо было испрашивать вид на жительство — «зеленую карту»: заполнять анкеты, ходить в присутствия… Селиться, обзаводиться, трудиться. Окружать себя комфортом, которым так уместно насладиться.
Комфорт, без сомнения, увлекал и радовал его. Нет, в свои последние 20 лет в СССР он жил не в хижинах без света и тепла, не голодал и не нуждался в самом необходимом, однако там комфорт был изыском, а здесь — нормой. И ему приятно было окунуться в эту норму. В Союзе он чувствовал себя человеком мировой культуры, а здесь погрузился, вернулся в нее, нашел в ней себя. И в той ее части, что касается музыки, и в той, что касается одежды, и в той, что связана с окружающей средой, и в той, где есть стол, а на нем такая, казалось бы, обыденная вещь, как еда. Ведь как, видимо, важен был для автора его американский завтрак, если он писал о нем (и не раз!) с таким смаком, к примеру: «Пока заваривал чай и подогревал краюху хлеба, смотрел в окно на поведение птиц… здешней крылатой братии: все эти финчи, роббины, ориолы и кардиналы, иной раз залетает и мэгпай, а то вдруг из зеленых глубин безликого леса, словно воздушный разведчик, пожалует хупу [169]. Все они, кажется, уже обожрались моим зерном…»
Сам же автор питается умеренно… И это тоже своеобразная — аскетическая — сторона комфорта и изобилия. А еще недавно было не так! Поначалу беженцы из полуголодной страны увлеклись пищевым изобилием свободного мира. Но «годы прошли… всё меньше хочется жрать. Завтраки сведены к черной булке и чашке чая…». Ну, как здесь не вспомнить знаменитый «Завтрак аристократа» Павла Федотова, где одетый в роскошный халат хозяин дворца закусывает ломтем черного хлеба, как бы украдкой, чтобы никто не решил, что по скромности средств, а не по совету врача.
Вот в чем штука: эта краюха — добровольный выбор едока, окруженного яствами… Островитянин Аксенов отнюдь не от скудости умерил гастрономический пыл. Остров Америка богат — не беднее острова Крым. Сравним, пожалуй, ассортимент продуктовых полок этих островов, который он описывает сдержанно, но вкусно.
Вот лавка жителя «Острова Крым» господина Меркатора, что на Синопском бульваре являет пример «прохладного и чудесного изобилия», заполненная «такими прелестями, каких и в спецбуфетах [170], и в „кремлевках“ [171]на Грановского [172]не сыщешь… Здесь преобладал особенный дух процветающего старого капитализма — смесь запахов отличнейших Табаков, пряностей, чая, ветчин и сыров». Также имелся бенедиктин «прямо из монастыря», виски, плоды киви… Приятен был и размер магазина, не похожего на гигантские супермаркеты, тоже забитые «дефицитом» [173].