Было сказано в комментарии и о пристрастии к очернительству журнала «Новый мир», и о нетребовательности в отборе материалов журнала «Юность». И хотя эстетическая фронда «Юности» была куда «легче», чем присущий «Новому миру» глубинный поиск мировоззренческих альтернатив, приструнили оба издания. Тогдашние охранители, толком не разбираясь, мазали одним миром, а точнее — дегтем, всё, в чем замечали проблески свободомыслия. Так что дали окорот враз — и обоим. Причем в издании со всесоюзной аудиторией. Но — не в «Правде». Для партии тема мелка.
И вот что любопытно: почему воспитатели подошли к своей задаче без должной серьезности? Действительно ли были слепы? Или тайно потворствовали крамоле? Дело в том, что в «Красивом Фуражкине» можно, конечно, усмотреть поклеп на советского человека, но куда легче услышать гимн, оду, похвалу дяде Мите и Жоре Барбаряну — пионерам-партизанам частной инициативы, делающим бизнес, бросая вызов системе. Ода эта лишь слегка прикрыта дымовой завесой славной песни о гаишнике. Почему надзиратели за словом спустили тему на тормозах — намекнули, предупредили, показали: мы ваши шалости примечаем, но коленками на горох пока не ставим. А преподаем публичное поучение. Подумайте, Василий Палыч, о своем поведении.
Возможно, дело в том, что тамвсё еще верили: перекуем парня, у него большевистские корни, подправим, рихтанем, перебесится и всё наладится. И со стороны критикуемых ожидалось смущенное молчание или ответный ход в виде публикации чего-нибудь сверхлояльного. Но «Юность» ответила пародией Марка Розовского «С кого вы пляшете балеты?». В ней посетившие «Лебединое озеро» птичники колхоза им. Чайковского глубоко огорчились от «историйки безыдейной любви принца Зигфрида к птице из породы лебедей…». Зигфрид — «единственный, кто противостоит злу, заключенному в образе Злого Гения… а хороших людей в жизни больше, в колхозе растет яйценоскость, и по крику наших петухов московские часовщики выставляют стрелки и проверяют время». Вот про что надо плясать балеты…
Это стало еще одной каплей в чаше терпения блюстителей идеологии, и 26 января 1966 года они ответили через журнал «Смена» материалом «Наши претензии к журналу „Юность“. Списывать на молодость нельзя».
В 1966-м за публикации на Западе осудят на лагерные сроки писателей Синявского и Даниэля, на что «шестидесятники» ответят обращением с письмами к западным коллегам, и «подписанты» — в том числе Аксенов — окажутся в опале, хотя и не явной.
Само собой, письмо в «Известия» и всё прочее было игрой с Аксеновым — агитпроп не терял надежды, что он вольется-таки в ряды шагающих в ногу. А если нет, то способного строптивца удастся хотя бы использовать в своих целях.
Это были не простые игры. Как говорят многие «шестидесятники» — так в «оттепель» играли со многими. То «давали по морде» — выбрасывали из сверстанных журналов тексты, рассыпали набор книг, отменяли премьеры фильмов, то вдруг — звонили, предлагали заманчивое… Чувствовали ответственность за тех, кого хотели приручить.
Гладилин так описал отношения писателя и власти: «Я очень любил устный рассказ Аксенова о том, как его принимал министр культуры РСФСР. Огромный кабинет, чаек, „коньячку не желаете?“. Товарищ вразумлял молодую смену ласково и доверительно: „Василий Палыч, твою мать, написали бы вы что-нибудь, на фуй, для нас. Пьеску о такой, блин, чистой, о такой, блин, возвышенной, на фуй, любви… У нас тут, блин, не молочные реки и не кисельные, твою мать, берега, но договорчик мигом, на фуй, подпишем. И пойдет, блин, твоя пьеска гулять по России, к этой самой матери“.
Все нормативные слова Аксенов запомнил. Остальное запомнить было невозможно. Новым русским надо бы поучиться у старой партийной гвардии…»
Аксенов и сам, конечно, не забыл ни эту, ни подобные ей встречи и свел их в «Ожоге» в одну — аудиенцию писателя Пантелея у Верховного Жреца.
«Перед визитами… Пантелей… одевался благопристойно, но оставлял… хотя бы одну дерзкую деталь — то оксфордский галстук, то затемненные очки, а бывало даже прикалывал (к подкладке пиджака!) значок с надписью „Ай фак сенсоршип“ [59]. Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о духовной свободе… он задавал стрекача в приемную Главного Жреца…
И вот начиналась процедура.
Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепьянной табуретке. На Пантелея — ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Всё надо перестроить, всё, всё… и перестроим с помощью теории всё к ебеней маме…
— А-а-а-а, товарищ Пантелей… Ну-с, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? — ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки.
— Спасибо, не откажусь, — вежливо покашливает в кулачок гость.
— Отлично! — Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру. Уловил… неприязнь к партийному напитку!
Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь — „Казбек“! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко. Боевые будни 37-го… Сам жрец из ящичка втихаря пользуется „Кентом“.
Ну вот-с, так-с, так-с, чуткость гостя усыплена… Теперь неожиданный удар.
— Значит, что же это получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, — Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, — …мальчиков?
— Насчет девочек и мальчиков — клевета. А с женщинами бывает.
— Шелудишь, значит, бабенок! — радостно восклицает Жрец. — Знаем, знаем. — Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это от Пантелея и вдруг поднимает от бумаг тяжелый, гранитный, неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь.
— А это что такое у вас?
На кисти Пантелея… голубенький якоречек…
— Да это так… грехи юности, — мямлит Пантелей…
Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли.
Жрец таинственно подмигивает и… <…> уже бегает по ковру без трусов. Засим показывается заветное, три буквочки „б.п.ч.“ на лоскутке сморщенной кожи [60].
— В присутствии дам это превращается в надпись „братский привет девушкам черноморского побережья от краснофлотцев краснознаменного черноморского флота“. Такова сила здоровых — подчеркиваю „здоровых“ — инстинктов.
Стриптиз окончен.
…ГЖ одевается у окна…
— Поедешь в Пизу, Пантелей, — хрипло говорит он, — устроишь там выставку, да полевее… Потом лети в Ахен и там на гитаре поиграй что-нибудь для отвода глаз. А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача — убедить крупного художника в полном кризисе его политики искажения действительности. Пусть откажется от мелкобуржуазного абстракционизма, а иначе — билет на стол!
— А если не положит? — спрашивает Пантелей. — Билет-то не наш.
— Не положит, хер с ним, а попробовать надо. Есть такое слово, Пантелюша, — „надо“! <…>».
Ну да — Аксенов снова выездной. Он отправляется в Рим на конгресс Европейского сообщества писателей, о чем публикует в сорок шестом номере «Нового времени» за 1965 год прелюбопытные «Римские диалоги». Кажется, тогда в Риме Аксенов, при всей валютной скудости, вдруг ощутил себя живущим той самой сладкой жизнью, которую показал миру Феллини. И она ему очень понравилась. Тем, что в ней есть Анита Экберг. И фонтан Треви. И площадь Испании. И всем прочим, что делало ее сладкой.
Прекращается и опала Евтушенко. Новый, 1964 год Евгений Александрович с женой Галиной встречал в Кремле. В компании Никиты Сергеевича и советской элиты — маршалов, космонавтов, академиков, партийных бонз, лауреатов Государственных и Ленинских премий.
Вскоре семья отправилась в турне по США. Тогда и родилась международная слава Евтушенко. Американские интеллектуалы и чуткая мировая общественность знали: он — отважный оппозиционер, бросающий вызов советской системе, которая терпит поэта из-за его широкой популярности. Подобно тому, как американская система терпела мятежников вроде Алена Гинзберга, Джека Керуака, Норманна Мейлера, чей бунт шумел не только на страницах их книг, но и на улицах…