Вот какой она оказалась — обетованная земля. Самая первая из грез мечтателя разбивается о мертвенную каменную громаду города.
Под стать этой громаде оказывается и родственник юного Александра — Петр Адуев. Даже имя у него каменное. «Он был не стар, а что называется «мужчина в самой поре» — между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже».
При первом же появлении Петра Адуева на страницах романа этот образ, впрочем, как и образ Адуева-младшего, начинает как-то странно двоиться в читательском восприятии. То проступает в дяде что-то серо-каменное, бездушное, — «намеревался застраховать свою жизнь подороже». То тут же, рядом, заявит о себе какая-то симпатичная черта во внешности, в поведении, а потом и в характере ума, остроумия: «…с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme» [2].
Читатель ищет возможности настроиться на какой-то один, ведущий тон в отношении к этому персонажу, но романист, кажется, нарочно задался целью не помочь, а помешать ему в этом.
Как будто образ постепенно высветляется: «В лице замечалась также сдержанность, т. е. уменье владеть собою…» Но тут же — «не давать лицу быть зеркалом души». Всегда ли, думается, это хорошо: так жестко следить за выражением своего лица?
Но вот новая корректировка портрета: «Нельзя, однако ж, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно». А через несколько строк — очередной резко диссонирующий штрих. Выслушивая слугу, Петр Иванович «немного навострил уши». Что-то есть физиологически неприятное в этой детали. Так и видится мелкое хищное движение ушей.
И с нагрянувшим нежданно родственником видеться не желает, причем опускается до грубой лжи:
«— Скажи этому господину, как придет, что я, вставши, тотчас уехал на завод и ворочусь через три месяца».
Впрочем, приступ эгоизма, кажется, проходит, Петру Адуеву становится несколько совестно за свою холодность, и он велят принять племянника.
Образ, как видим, далеко не прост, не однозначен. Доминирует некоторая рассудочная скованность, подобранность, сухость, но и голос сердца иногда все же отчетлив.
Именно Петру Адуеву предстоит в романе нанести, по словам Белинского, «страшный удар романтизму, мечтательности, сентиментальности, провинциализму» Адуева-младшего. Любопытно, что критику романтизма столичный дядя поневоле начинает с… самокритики. Читая среди писем, привезенных племянником, послание некоей Марьи Горбатовой, он хмурится и досадует по поводу своих давнишних, юношеских поступков, о которых напомнила ему эта «старая дева»: зачем-то лазил в озеро, срывал s дарил ей «желтый цветок», и она тот цветок, оказывается, до сих пор хранит в засушенном виде в книжке; зачем-то вытащил у нее из комода какую-то дурацкую ленточку на память!…
Причину досады старшего Адуева понять несложно: именно так бывают иногда человеку неприятны напоминания о том, что он делал, думал или писал в другом, чуждом ему сейчас возрасте. Столько лет, усилий ума потрачено на то, чтобы сбросить с себя пошлые общие места «того» возраста, — и вот кто-то лезет с напоминаниями. Приятно ли?
Но мало того. Вслед за письменным является напоминание куда более наглядное — оно олицетворено в фигуре племянника. Тут уж досада и раздражение Петра Адуева сгущаются и концентрируются до предела, разворачиваясь в самое настоящее диалектическое противостояние романтическому возрасту юноши Александра.
В первую очередь развенчивается одно из корневых основоположений мечтательного идеализма: о том, что все человечество в один прекрасный миг способно слиться в дружную гармоническую семью. Куда уж до целого человечества, если родной дядя при встрече не позволил родному племяннику расцеловать себя! Юноша несколько раз порывается припасть к дядиной груди, но всякий раз тот пресекает попытку — то отстраняющим жестом, то выразительным взглядом, то словом. И жить они будут, оказывается, не в одной квартире, и спать не в одной комнате, и обедать не за одним столом. Гостеприимство и хлебосольство дядя считает «препротивными добродетелями». «Родство», по его понятиям, такая же сомнительная вещь, как «вечная неизменная дружба и любовь».
«— Как, дядюшка, разве дружба и любовь — эти священные и высокие чувства…» — пробует возражать юноша.
Но тот неумолим:
«— Есть и здесь любовь и дружба, — где нет этого добра? только не такая, как там, у вас; со временем увидишь сам… Ты прежде всего забудь эти священныеда небесныечувства, а приглядывайся к делу так, проще, как оно есть…»
Племянник со временем действительно все увидит сам. Ему суждено будет полюбить и разувериться в идеальной любви к женщине. Он обнаружит, что «любить» можно и вполсилы, слегка, и вовсе не обязательно, чтобы это было «вечно». Можно «любить» играючи, шутя, причем и опасно шутя. А в конце концов можно и совсем не любить, потому что пристойный, обоюдовыгодный брак достижим и без предварительных затрат чувства.
Подобно любви, будет — не без помощи дяди — развенчано в его глазах и другое из «священных» понятий — дружба. Впереди — целый ряд житейских невзгод, которые основательно потреплют юношу. Однажды — правда, на самый краткий миг — он даже будет близок к самоубийству. Затем его надолго увлечет страсть к опрощению — он забросит службу и в качестве люмпен-барина будет вести полубродяжнический образ жизни на окраинах столицы, в компании мещан, так что трудно будет узнать недавнего восторженного юношу в этом рыболове-отшельнике, безвольно и сладостно погруженном в созерцание собственной экзистенции… Он на время оставит Петербург, вернется в деревню, в свой «покинутый рай». Он будет причастен душевным страданиям, которые, по его словам, одни «очищают душу», «делают человека сносным и себе и другим».
Словом, племянник будет долго и непросто «дорастать» до понятий и принципов дяди.
Один из первых, малых, но ошеломляющих, шажков на этом пути — разуверение Адуева-младшего в своих способностях стихотворца. Опытный дядя, безусловно, понимает, что самый эффектный — и, кстати, самый ранящий — способ сразу же сбить романтическую спесь со своего родственника — доказать беспомощность его поэтических упражнений. Прочитав вслух несколько строф племянника, Петр Адуев просит подарить ему всю кипу стихов и тут же велит слуге отнести бумаги к себе на квартиру для обклеивания комнаты. Следующий шажок в замысле дяди — переключить обескураженного юношу со стихотворных занятий на прозаические. Происходит это следующим образом. Однажды дядя присылает ему пакет с немецкой рукописью, которую надо перевести для журнала. Александр, переводивший в свое время даже Шиллера, читает название агрономической статьи «О наземе…»(то есть о навозе). Кажется, в своем антиромантическом натиске Адуев-старший уже несколько пересаливает. Впрочем, племянник покорно переводит статью.
И, как бы в награду за послушание, получает для перевода новую, с более «благозвучной» темой — «о картофельной патоке».
В главе II первой части романа есть эпизод, который в известной мере можно считать ключом к авторскому замыслу всего произведения. Александр пишет письмо своему университетскому другу Поспелову, излагает первые впечатления от столичной жизни. Речь заходит и о дяде: «Я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона… Не верит он любви,и проч…» И немного ниже: «я думаю, он не читал даже Пушкина».
Петр Адуев, застав племянника врасплох за сочинением письма, просматривает его текст. По его реакции трудно догадаться, читал ли он Пушкина и догадывается ли, с каким именно демоном сравнивает его родственник. Между тем речь в письме идет о знаменитом пушкинском стихотворении «Демон», которое поэт, заметим кстати, написал в юном — двадцатичетырехлетнем — возрасте. В контексте «Обыкновенной истории» это стихотворение — величина настолько значимая, что нужно привести здесь его полный текст.