Порой работалось так легко, удачливо, как будто он уже давным-давно пишет романы, знает все секреты, с помощью которых опытные мастера завлекают читателя, не позволяя ему ни минуты скучать, рассеиваться. Но ведь за его спиной действительно была сила — школа многолетнего пристального вглядывания в то, как пишут другие. Он давпо уже читал как писатель, а теперь и пишет сразу как готовый писатель.
И какое счастье, что он не поторопился, что выждал, нашел своихгероев. Писатель не имеет права выходить на люди, если оп не в состоянии сказать чего-то нового, неожиданного для всех. Но не такого неожиданного, которое поразит на минуту блеском выразительных средств пли огорошит мнимой репетиловской смелостью. Самая большая неожиданность в литературе — это то, что от крыто существует и действует в мире, но еще не названо, не определено, не закреплено пикем в творческом слове.
Теперь все пошло в ход: и симбирские впечатления, и — тоже давнишние уже — воспоминания о первом знакомстве со столицей, и даже походы на рыбалку по окрест ностям Петербурга в компании Майковых. Ничего не нужно выдумывать, а брать лишь то, что пережито, что было близ него, что прирослок его жизни.
Он не мог долго скрывать того, что его обуревало. Естественно, готовые главы впервые читались в гостиноіі Николая Аполлоновича и Евгении Петровны. Сохранился мемуарный рассказ петербургского журналиста Альберта Старчевского об одном из сеансов чтения. Судя по всему, событие состоялось где-то в начале 1845 года, когда роман еще не был дописан. Старчевского пригласили не как простого слушателя, но как человека, располагающего возможностями издателя (именно в это время он собирался приобрести журнал «Русский вестник»).
Публика сошлась самых разных возрастов. Чтение неоднократно прерывалось — так заведено у Майковых — замечаниями с мест. Особенно часто прерывали чтеца молодые люди и некоторые дамы. Впрочем, он нисколько не обижался на этот демократический способ высказывать впечатления.
«Иван Александрович обратил внимание на некоторые замечания самого младшего из нас, Валериана Майкова, и решился сделать изменения… сообразно с указаниями молодого критика».
Что до реплик других участников вечера, то они для автора, похоже, не представляли особой ценности сравнительно с высказываниями Валериана. Гончаров, читая, «сам лучше других замечал, что надобно изменить и исправить, и потому постоянно делал свои отметки на рукописи, а иногда и просто перечеркивал карандашом несколько строк». Это свидетельство Старчевского позволяет нам увидеть, как работал молодой романист над ранним вариантом рукописи. А работал он, как видим, прилюдно, не стесняясь присутствия разных лиц. Похоже, что, наоборот, это многолюдство будоражило его, подхлестывало к новым смелым «расправам» над текстом. Спустя несколько дней, сообщает мемуарист, состоялось вторичное прослушивание романа, уже «в исправленном виде».
Как, должно быть, надеялся Иван Александрович, что одним из первых его слушателей станет и старший Солоницын. Но Владимира Андреевича Солоницына, к прискорбию всего майковского кружка, уже не было в живых. Он умер в 1844 году — в год своей интенсивной переписки с Гончаровым. Умер совсем еще молодым, на сороковом году жизни. Майковы потеряли верного друга своей семьи. Гончаров — не только начальника по министерству, по-приятельски к нему расположенного, но и умного собеседника, под влиянием вкусов которого во многом формировались его писательские принципы.
В своих записках Старчевский вскользь упоминает, что Солоницын-старший явился одним из прототипов образа дяди в романе Гончарова. А с племянника покойного — Володи Солоницына, Солика — якобы списан романистом молодой провинциал — антагонист столичного льва. Так ли это, сказать трудно. Нам еще предстоит убедиться в том, что проблема прототипов в романном творчестве Гончарова не так проста, как может иногда показаться с первого взгляда. Во всяком случае, отождествления персонажей его романов с теми или иными близкими писателю людьми чаще всего оказываются спорными. Возможно, Старчевский придал огласке одну из легендарных версий, бытовавших в литературных кружках Петербурга.
Как бы ни было на самом деле, фигура старшего Солоницына в жизни и творческой судьбе начинающего романиста достаточно заметна и по праву заслуживает благодарного внимания.
Перейдем к еще одному легендарному эпизоду, связанному с временами появления «Обыкновенной истории». Иван Панаев, рассказывая в своих воспоминаниях о знакомстве Гончарова с Белинским, сообщает о забавном обстоятельстве, которое предшествовало их встрече. В событии участвовало еще одно лицо — Михаил Александрович Языков, петербургский чиновник, регулярно посещавший вечера у Майковых и Белинского. Как повествует Панаев, «Гончаров, зная близкие отношения Языкова с Белинским, передал рукопись «Обыкновенной истории» Языкову для передачи Белинскому с тем, однако, чтобы Языков прочел ее предварительно и решил, стоит ли передавать ее». Но тот якобы «с год» продержал роман у себя, лишь как-то мельком заглянул в него, пробежал несколько страниц и, не обнаружив в них ничего достойного внимания, отложил рукопись подальше. «Потом он сказал о ней Некрасову, прибавив: «Кажется, плоховато, не стоит печатать».
Однако Некрасов не поверил, забрал рукопись у Языкова, познакомился с ее содержанием и… «тотчас заметив, что это произведение, выходящее из ряда обыкновенных, передал ее Белинскому…».
Этот же эпизод, правда, в более сжатом виде, повторен и другим именитым мемуаристом эпохи — писателем Дмитрием Григоровичем в его «Литературных воспоминаниях». Григорович даже считает, что рукопись провалялась у Языкова «более года», причем «ие вызвав никакого протеста со стороны автора».
Как считает современный биограф Гончарова А. Д. Алексеев, указанный Панаевым срок «явно преувеличен». Но, по крайней мере, роман Гончарова пролежал без движения какую-то часть 1845 года, всю зиму и почти весь март 1846 года (встреча романиста с Белинским состоялась где-то около 25 марта).
Почему же так спокойно вел себя во все это время Гончаров? С поистине обломовской невозмутимостью ожидал, что вода потечет под лежачий камень? Или был внутренне рад отсрочке, боясь того часа, когда рукопись наконец получит самБелинский?
Пытаясь определить ведущее настроение Гончарова в эти месяцы, мы, пожалуй, не найдем никакого другого слова, кроме того, под знаком которого прошли и все его последние годы. Этим настроением было сомнение.
Тридцатичетырехлетний Иван Александрович Гончаров так же не уверен в себе — писателе, как был он не уверен, застенчив и робок десять, пятнадцать лет назад.
Дело тут, конечно, и в личных особенностях гончаровского характера. Но не в них одних. Писатель — великий, посредственный, всякий, — как правило, не видит, как у него получается. Точнее, его собственное мнение о том, как получается, никогда почти не бывает тождественно самому себе, оно все время колеблется, ощущение удачи сменяется разочарованием, редкие приливы удовольствия от написанного соседствуют с затяжными приступами охлаждения. Не случайно многие писатели не любят перечитывать своих книг, а если перечитывают, то, по собственному признанию, то и дело испытывают чувство неловкости, стыда. Автор настолько врастает в свою тему, настолько привыкает к написанному, что ему почти невозможно сделать резкий шаг в сторону, необходимый для твердой, объективной самооценки. В этом обстоятельстве — тайна самоупоенной графомании и одновременно тайна истинного дарования, когда по многу раз перемарывается одна и та же страница, которая и в первом варианте была не хуже, чем стала в последнем.
Это и плохо и хорошо, но это так: писатель не знает себе цены.
До середины весны 1846 года не знал себе настоящей цены и писатель Иван Гончаров. В апреле Виссарион Белинский вместе со своими соратниками приглашает романиста в «штаб-квартиру» — в дом Лопатина на Невском, что у Аничкова моста. Здесь, в маленькой, но уютной гостиной Белинского, Гончаров за несколько вечеров прочитывает первую часть «Обыкновенной истории».