Тем временем сентябрь подходил к концу, Бегичевы начали собираться в дорогу. Как и обещал Степан, они сперва сделали крюк и заехали в Лебедянь полюбоваться на ярмарочную сутолоку и послушать ржание табунов лошадей сотен пород и мастей, свезенных сюда со всей страны, если не со всего света. Надежды Грибоедова встретить тут Жихарева не оправдались — в толчее, среди бесчисленных торговцев и покупателей нельзя было никого отыскать. Погуляв день по городу и заночевав здесь, Грибоедов и Бегичевы двинулись в Москву. Прошло не меньше двенадцати лет с тех пор, как Александр последний раз ездил в семейном дорожном обозе. Теперь он живо вспоминал детские впечатления от неспешного передвижения вереницы экипажей, телег и фур. Как мало это было похоже на привычные ему после Кавказа скачки в кибитке на почтовых лошадях! И насколько было приятнее и спокойнее, хотя и медленнее — но, право, не намного! Через неделю, в самом конце сентября, прибыли в Москву. И снова Грибоедов вспомнил столкновения обозов на перекрестках, ругань дворовых, оживленность осенней столицы. Но конечная цель пути была для него теперь иной: он даже не попытался остановиться в Новинском, а напросился к Степану на всю зиму и был с радостью, даже с восторгом устроен в его доме. С матерью Александр не поддерживал отныне никаких отношений, кроме редких визитов вежливости, принимаемых тою с исключительной грубостью.
Бегичев после женитьбы мог бы устроиться со всей роскошью, но не любя светских удовольствий и пышных приемов, ограничился тем, что нанял великолепного французского повара, накупил дорогих вин и завел для друзей открытый и изысканный стол. Его обеды немедленно привлекли внимание многих посетителей, но хозяин постоянно приглашал только тех, кто мог внести свою лепту в живой, остроумный разговор. Тон в нем задавали Грибоедов и Денис Давыдов, маленький, шумный, словоохотливый, оставшийся прежним гусаром-кутилой, несмотря на генеральский чин и счастливую семейную жизнь. Прочих завсегдатаев дома привлек сюда Грибоедов, познакомив со Степаном. Это было совершенно блестящее общество, воистину «сок умной молодежи». В Москве, как и всюду, около Александра образовался круг близких друзей, совершенно несхожих между собой. Во-первых, он обнаружил здесь Кюхельбекера, устроившегося преподавателем в Университетский пансион и, по своему обыкновению, бедствовавшего. Вильгельм встретил Грибоедова с прежним пылким восторгом, и Александр уговорил Степана взять его учителем русского и немецкого языка к двенадцатилетней Лизе Яблочковой, племяннице жены Дмитрия Бегичева, жившей всю зиму в доме Степана.
Из старых знакомых Грибоедов встретил в Москве Александра Всеволожского, все еще готового обсуждать проект компании по торговле с Персией, и Алябьева, теперь известного музыканта и азартнейшего картежника. Здесь же находился князь Вяземский, прежде противник Шаховского и Грибоедова как правоверный арзамасец, но теперь, после распада «Арзамаса», они легко познакомились и сдружились, хотя оставались на «вы». Князь был одним из самых заядлых эпиграммистов России, исключительно злоязычным, но разил только литературных противников, никогда не задевая светских знакомых. Он называл Александра за глаза «Грибоедов-Персидский», совсем не иронически, а желая подчеркнуть его достижения (иной цели у него не было, потому что прозвище было не нужно Грибоедову для выделения среди однофамильцев и родственников, ибо таковых не существовало, кроме старика дяди). Кюхельбекер представил Грибоедову и Бегичеву Владимира Одоевского, который в глазах Александра имел достоинства не столько писателя, сколько талантливого музыканта, глубокого знатока теории музыки.
Одоевский познакомил Грибоедова на одном из вечеров со своими бывшими товарищами по университету, поклонниками немецкой философии, составившими «Общество любомудрия» — юным красавцем поэтом Дмитрием Веневитиновым, истинным философом Иваном Киреевским, Александром Кошелевым, чья судьба еще не определилась. С ними Грибоедов не сблизился, плохо зная философию и невысоко ее ценя, однако это не испортило его дружбы с Владимиром Одоевским. Едва сходясь, они могли часами обсуждать сложнейшие вопросы музыкального искусства, вызывая веселое недоумение приятелей, не вовсе невежд в музыке, и, однако, не понимавших ни слова. Среди лучших композиторов Москвы числился Алексей Верстовский, молодой приятель Алябьева, которого свело с Грибоедовым взаимное уважение. Верстовский только что написал бессмертную «Черную шаль», и типография не успевала печатать экземпляры — так быстро расходились они по России. Грибоедов, всегда воспринимая мир глазами драматурга, уговорил Верстовского назвать свое сочинение кантатой и поставить на сцене в картинном исполнении. Журналисты разругали эту идею, но публика и сам автор приняли ее на ура! так что даже итальянские певцы стали давать кантату в свои бенефисы.
В этот круг избранных затесался Николай Шатилов, на правах прежнего сослуживца Грибоедова по Иркутскому гусарскому полку и нынешнего зятя Алябьева. Шатилов был все такой же поклонник избитых острот и картежник под стать Алябьеву. Грибоедов, как всякий подлинно остроумный человек, едва терпел Шатилова и как-то придумал купить сборник французских анекдотов и на всякую его шутку брался за книгу и спрашивал: «На какой странице?» — «Свое, ей-богу, свое», — клялся добродушный Шатилов. За карточным столом он, однако, превращался в беса.
Алябьев и Шатилов познакомили Грибоедова со своим постоянным партнером в картах, графом Федором Ивановичем Толстым-Американцем. Впрочем, кто ж его не знал? Ему было уже лет сорок, но никто не надеялся, что он когда-ни-будь остепенится. Ни годы, ни правительственные наказания никак не действовали на эту буйную голову. Он подчинял себе самые неблагоприятные обстоятельства. Убив на дуэли множество представителей лучших семейств, он умудрился сохранить доступ во все дома; будучи дважды разжалован в солдаты, каждый раз безумной отвагой возвращал себе офицерский чин; отправившись двадцатилетним (в виде наказания за дуэль) в первое русское кругосветное плавание под командованием Крузенштерна, он был высажен за бунт на Алеутских островах, но умудрился пересечь всю Россию и вернуться посуху в Петербург, заслужив прозвище Американец; наконец, имея привычку передергивать в карты («исправлять ошибки Фортуны»), он не лишался ни партнеров, ни уважения общества. Уж на что Денис Давыдов был человеком испытанной храбрости, а и тот как-то обратился к Толстому:
Прошу тебя забыть
Нахальную уловку,
И крепе, и понтировку,
И страсть людей губить.
Молодой Пушкин, искренне ненавидя Толстого, заклеймил его эпиграммой:
В жизни мрачной и презренной
Был он долго погружен,
Долго все концы вселенной
Осквернял развратом он.
Но исправясь понемногу,
Он загладил свой позор,
И теперь он — слава богу —
Только что картежный вор.
Вяземский же пытался сохранить объективность и не судить:
Американец и цыган!
На свете нравственном загадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края хлещет в край,
Из рая в ад, из ада в рай!
Грибоедов был рад увидеть самую колоритную личность Москвы, если не всей России, и хотя не составил о Толстом высокого мнения, но и не боялся его.
Занимаясь музыкой вместе с Алябьевым, Всеволожским, Верстовским и Одоевским, читая стихи Кюхельбекеру и Вяземскому и слушая их стихи, смеясь с Денисом Давыдовым, проводя вечера в театре и до полуночи ведя задушевные разговоры со Степаном, Грибоедов замечательно проводил время. В Персии он мечтал о Петербурге, но теперь забыл о нем — даже не забыл: ему стало казаться, что Петербург сам пришел к нему в лице своих лучших представителей.