– Да вы уж не умирать ли собираетесь? – в невольном изумлении вскричал я.
– Нет, я не собираюсь. Но почему-то мне думается (Морозов лихорадочно стал повертывать в руках пакет все быстрее и быстрее), что вряд ли я вернусь… У меня есть предрассудок: если навстречу попадался покойник, я всегда ожидал, что в моей жизни произойдет какая-нибудь радикальная перемена. И ведь всегда так случалось! Вчера я еще собрался было к вам, и о записках у меня не было и мысли, но недалеко от нас встретил покойника. Тут был и Башкиров. Я тотчас же вернулся домой и принялся приводить эти записки в порядок. А сегодня, как видите, принес их к вам. Вы, может быть, из них что-нибудь и сделаете…
– Но все же я не понимаю, к чему завещание-то? Ну, не сделаете здесь, сделаете в другом месте.
– А есть у меня, видите ли, другой предрассудок (У русского человека, как романтика по преимуществу, очень много предрассудков: ни наука, ни скептицизм, ни жизнь, часто очень неласковая, не могут еще выбить их из него)… Мне всегда казалось, что мы, русские, очень умеем умирать за других, даже за такое дело, в которое только смутно верим… Но как скоро это самое дело будет наше, будет притом вполне для нас ясно и определенно, ни за что не решимся пойти за него. У нас тотчас же начинается гамлетовщина, анализ, расчет. Так вот я и думаю, что и со мной будет в конце концов то же: за свое дело, реальное, я жизнью не пожертвовал, а за романтическую идею, пожалуй, умру…
– Полноте, что вы!
– Конечно, это – предположение… мое личное предположение, но все же…
Петр Петрович замолчал и задумался. Меня поразила его речь; он говорил теперь не так, как прежде; в его словах уже и следа не было добродушной ядовитости и раздражения: напротив, в ней звучали тоскливые, тихие, грустные ноты, какие издает постепенно ослабевающая струна.
– Вот что еще: не говорите пока ничего жене. Я лучше сам постепенно приготовлю…
Он опять помолчал.
– И вот еще что: у меня есть один воспитанник… там, в Москве, в техническом училище он… Он из крестьян, мальчиком я его взял. Вы его не знаете… Так вот он приедет скоро. Я ему оставлю кое-какие делишки: артель эту, ну, и другое. Я обо всем ему писал подробно… Так вот он приедет… Ну, конечно, юноша. Будет спрашивать обо мне… Ну, за жену я ручаюсь… А так как после жены знаете более или менее мою «историю» только вы, да еще одна личность… так я просил бы вас…
Петр Петрович остановился и замолчал, как бы ища подходящего выражения. Но он не нашел его. Он вдруг подошел ко мне и, крепко пожимая мои руки в своих, сказал: «Вы понимаете, что я хочу, чтобы сказали ему… Молодость и вера… Главное – вера… Вот что хотел я, чтобы сберег этот юноша!»
Петр Петрович сел и закрыл руками лицо.
– Впереди меня – тьма, нерассветная тьма, – продолжал он, не отнимая рук, – кругом и сзади – поверженные идолы и потухшие алтари… Я ничего не вижу, не ощущаю, кроме неуловимо быстро сменяющих одна другую стихийных метаморфоз, из которых последняя уничтожает созданное первою. Сжигается то, чему поклонялись, и снова поклоняются тому, что сожигали… Вот каков результат двадцатилетнего опыта. Посмотрите, у меня уже волос седой пробивается… Кажется, я имею право сказать, что назади кое-что испытано… И этим-то результатом я должен отвечать всему, что свежо и молодо, в ком еще бьется бессознательно пульс жизни?! Нет, никогда не повернется у меня на это язык. Пусть бьется этот пульс, пусть вера дольше, как можно дольше поддерживает это биение. Я никогда кощунственно не посягну на эту веру… Пусть… Придет время, и сама собой разверзнется эта пропасть, где… где, – как это говорили поэты?.. – «где будет тьма без темноты, где будет бездна пустоты, без неба, света и светил…» Видите, и я когда-то не прочь был поэзией заняться!
– Поэзия поэзией, а знаете что? Мне кажется, вы сделали слишком поспешное умозаключение, слишком поспешили «итогами»… Потому, конечно, что чересчур преувеличили свою опытность… По-моему, жизнь, по самой сущности своей, никого не оставляет без ответа, никого не ввергает «в бездну пустоты»… Мне кажется, какими бы струнами ни звучала душа человека, он непременно найдет себе в жизни отклик… Ответов, которыми располагает жизнь, бесконечное множество. Только была бы охота искать… Если бы ваша опытность была в тысячу раз больше, если бы вами были поставлены себе самые крайние вопросы, то и тогда вы не имели бы права сказать, что жизни нечем ответить вам. Всмотритесь хорошенько, поищите, и вдруг пред вами, где вы и не ожидали, предстанет этот ответ в лице какой-нибудь замухрястой бабенки, шляющейся по богомольям, или какого-нибудь чудака, вроде приведенного вами… Скажите: вы ведь знаете Башкирова?
– Да, знаю…
– Что это, по-вашему, за личность?
– Башкиров? Башкиров – фанатик… Очень может быть, что Башкировы, эти ходячие односторонние оригиналы, сделают больше, чем мы, любители общих идей, искатели какой-то всеобщей гармонии. Нам всякий диссонанс режет ухо… Мы – аристократы, идейные аристократы…
– А знаете ли что, Петр Петрович? Меня чрезвычайно интересует Башкиров… Сегодня я пред вашим приходом совсем было собрался к нему… И вот по какому поводу…
Я передал ему вчерашнюю похоронную сцену и затем содержание письма, которое читал мужику, с необходимыми к нему дополнениями относительно знакомства моего с Павлой и Секлетеей.
– Ну, что же-с?
– А то, что пойдемте-ка сейчас к нему вместе. А?
– К Башкирову? Зачем? – Морозов как будто был несколько удивлен и даже испуган.
– А может быть…
– Что может быть? – быстро переспросил он.
– Да ведь вы, в сущности, очень мало его знаете. Притом же вам должно быть известно, что он «отвечает» Катерине Егоровне… Что у него, значит, есть «ответ», которого нет у вас…
– А что, как вы думаете, вернулась Катерина Егоровна? – спросил меня Морозов вместо ответа.
– Не знаю. Но нужно полагать, что вернулась, судя по ее словам… Так что ж, идемте?
Морозов ходил вдоль комнатки и молчал; потом взял со стола свою фуражку и, комкая ее в руках, еще прошелся несколько раз. Я сел набивать папиросы.
– Нет, незачем!.. Теперь совсем незачем. Теперь уж поздно… Знаете: переломанные кости хорошо и быстро срастаются только в юности, – вдруг заговорил он. – Прощайте! – Он подал мне руку и, крепко сжимая в ней мою, продолжал: – Прощайте! Наверно, я с вами не увижусь здесь… Может быть, впрочем, что после где-нибудь и свидимся. Если же нет – не поминайте лихом… Вот здесь (он показал на лежавший на столе пакет)… когда прочтете, вы, может быть, будете лучшего обо мне мнения… Во всяком случае, мне было бы обидно, если бы вы думали обо мне плохо… Я вас знаю давно, и вы – единственный человек, которому я могу доверить свою «историю». Когда придет время, вы прочитаете ее и, если будет возможно, прочтите Кате… Катерине Егоровне… она поймет… Но не юноше, о котором я говорил вам… Вы знаете, чего я не хотел бы, чтобы знал этот юноша… Прощайте!
– Да надолго ли по крайней мере?
– Может быть, надолго; может быть, и нет!..
Он надвинул фуражку на глаза, и, сгорбившись снова в моих низеньких дверях, его длинная фигура скрылась. У меня сжалось сердце, как будто что-то ушло из него и оставило после себя пустоту. Я любил Морозова, любил его той привязанностью, которая никогда не высказывается, не выражается ни в каких особенно приятельских формах (мы всегда были с ним на «вы» и не допускали между собой никакой дружеской фамильярности); но я любил как-то издали любоваться его симпатичною личностью, его добродушной угрюмостью и раздражительностью и той тихой грустью, которая давно уже оттенила всю его нравственную физиономию. Я отворил окно и перевесился в него, чтобы еще раз взглянуть на Морозова (идти к нему я не хотел, так как он не желал этого, чтобы не увеличить, по-видимому, тяжесть объяснений с женой); он обернулся; его доброе лицо еще раз мелькнуло предо мной. На повороте дороги он немного приподнял фуражку и, спотыкаясь своими длинными ногами, повернул за угол.