– Пойдемте, – торопливо сказала она.
– Да куда ты его тащишь? – запротестовала Кузьминишна. – Не успела я с ним и двух слов перемолвить.
– После, Кузьминишна, после. Нам нужно, – проговорила Катя, уже подходя к выходу.
Слышно было, что Кузьминишна что-то забормотала, но что – разобрать было никак нельзя; через минуту она уже начала вновь с сучком в руке военные действия против прожорливой птицы.
За огородом мы пошли с Катей по гладко протоптанной и обросшей по краям полевою ромашкой борозде, между озимым полем и паром. Катя мерной и уверенной поступью шла впереди меня, задумчиво наклонив голову и твердой рукой держа тяжелый старинный зонтик, с одного бока которого мерно прыгало большое медное кольцо.
Было время послеобеденного отдыха, и отчасти поэтому, отчасти вследствие томящего зноя кругом не было видно ни одной живой души. Над высохшим и трескавшимся на солнце паром изредка пролетали один за другим вороны, пристально высматривая полевых мышей. Во всей окрестности чувствовалась томительная тишь, и в воздухе проносились только редкие звуки то скрипевших где-то далеко колес, то фырканье лошади, бродившей в ближайшем овраге, то шум от пронесшейся стаи галок да карканье вороны, усевшейся на брошенную среди пашни борону. Мы шли несколько времени молча.
– Ах, я вас совсем замучила… Посмотрите, что с вами: на вас лица нет! – вскрикнула Катя, обернувшись ко мне.
Действительно, я изнемогал от жары.
– Давайте руку, теперь недалеко, – сказала она и, не дожидаясь моего согласия, взяла меня под руку.
Поднявшись из оврага, мы очутились у старого полусгнившего и кое-где уже растасканного, вероятно, крестьянами на дрова забора из толстых кольев, окружавшего морозовский сад. Мы не стали обходить его, а прямо прошли в отворенную калиточку, заросшую бурьяном, сквозь который пробита была свежая тропа.
Из чащи густо разросшихся деревьев повеяло свежестью; несмотря на жар, воздух здесь был влажен, вероятно, от находившегося невдалеке пруда, сплошь покрытого зеленью. Эта часть сада была запущена и мало кем посещалась, что заметно было по той безбоязненности, с какою поместились здесь на жительстве целые колонии ворон, грачей и галок, унизавших гнездами старые вязы. Сопровождаемые карканьем, мы вышли в другую часть сада, где уже были заметны следы культуры: расчищенные дорожки были усыпаны песком; по бокам их кое-где виднелись цветочные клумбы; попадались скамейки, запрятанные в глушь сиреней, брошенные грабли, валявшиеся на боку лейки. Наконец мы свернули на главную аллею, примыкавшую к барскому дому. На террасе мы заметили Лизавету Николаевну, сидевшую за столом, уставленным мисками и блюдами, и отбиравшую ягоды. Она нас не заметила, пока Катя, оставив мою руку, не вбежала быстро на лестницу террасы. Лизавета Николаевна вздрогнула и смешалась.
– Извините, что мы прошли здесь… Так ближе… Петр Петрович дома? – спросила Катя, наскоро пожимая ей руку.
– Да, дома. Кажется, он там… в комнатах.
– Могу я его видеть?
– Да, конечно. Отчего же! – заминаясь, говорила, все еще не успевши прийти в себя, Лизавета Николаевна, вытирая перепачканные красным соком руки.
Катя сдернула с головы платок, слегка поправила волосы и вышла в залу.
– Здравствуйте! Я вас и не заметила, – сказала Лизавета Николаевна, протянув мне руку. – Садитесь… или, может быть, и вы хотите туда, к мужу? – спросила она, стараясь не смотреть мне в лицо.
Я сказал, что останусь с ней, и сел возле перил. Сначала мы молчали, затем перекинулись несколькими пустыми фразами о погоде, о кое-каких общих знакомых – и снова замолчали. Лизавете Николаевне, казалось, чувствовалось несколько не по себе. Движения ее были нервны, порывисты. Наконец она крикнула девушку, заставила ее отбирать ягоды и спросила: «Барин у себя, в кабинете?» Белобрысая, лет двенадцати девушка, с растрепанной короткой косичкой на затылке, отвечала, что он в саду и что барышня прошла через другое крыльцо туда же.
– Пойдемте и мы в аллею, – пригласила меня Лизавета Николаевна. – Здесь душно.
Мы тихо спустились с террасы и так же тихо пошли к аллее. Я заметил, чем ближе мы подходили к ней, тем медленнее ступала Лизавета Николаевна; казалось, она нарочно задерживала шаги.
– Не правда ли, как у нас хорошо здесь? – сказала она, когда мы вошли под густую сень древних лип, как будто дремавших в приятной истоме, опустив неподвижные ветви, на которых не шелохнулся ни один лист. Так неподвижно, пригретые солнцем, дремлют на завалинках дряхлые деревенские старцы, и в их жилах медленно движется спокойная, старческая кровь. – Если бы всем можно было жить так же, как мы! – продолжала она. – Сколько свободы для любимых дум, для любимой работы, без мысли о давящей нужде, о куске насущного хлеба! Знаете что? Если еще теперь невозможно это дать всем, всем, то я, по крайней мере, эти мирные, заветные уголки предложила бы нашим работникам мысли, этим беднякам, изнывающим по душным меблированным комнатам столиц, по чердакам и подвалам… Как вы думаете, хорошо бы это было? Сколько сократилось бы тогда надорванных грудей, преждевременных смертей! Сколько сохранилось бы для родины драгоценных созданий мысли и фантазии!
Я смотрел на Лизавету Николаевну: она говорила совершенно серьезно; ее глаза смотрели вдаль и, казалось, ясно видели уже перед собой этот будущий приют работников мысли.
– Вот вам пример: Петя… Сколько даром потрачено было им сил на борьбу с нуждою! Он должен был разменять свой ум, свои знания на мелочь… А теперь…
Но она не договорила; из глубины аллеи донесся до нас громкий, резкий голос Кати, вероятно говорившей с Петром Петровичем. Лизавета Николаевна вздрогнула и замерла, невольно вслушиваясь в этот голос.
– Зачем вы меня обманули? Вы меня обманывали? – спрашивала Катя, несколько понизив голос. – Вы – мой учитель?
– Нет, я вас не обманывал, – глухо отвечал Петр Петрович.
– Что же вас держит здесь?.. Зачем вы живете в атмосфере этого расслабляющего общества? Вы полюбили эту жизнь, а сами… сами чему вы учили меня?..
– Нет, я не люблю этой жизни!
– Но что же вас держит здесь?
Лизавета Николаевна медленно и как-то автоматично подвинулась вперед.
Я взглянул на нее: она была бледна, в лице ни кровинки, глаза лихорадочно заблистали.
– Что с вами? – спросил я, взяв ее за руку (руки были влажны и холодны).
– Ах, эта… ужасная девушка! Зачем она… зачем? – прошептала Лизавета Николаевна и, закрыв лицо руками, бросилась от меня, заглушив рыдание, обратно к террасе.
Я не хотел смущать ее своими услугами – и остался. Невдалеке от меня была старая, сгнившая скамейка. Я присел на нее.
Вдруг как-то стало совсем тихо; стрекотавшие в траве кузнечики замолкли все разом, словно по уговору; стая воробьев, щебетавшая на одной из соседних лип, мгновенно поднялась, прошумела крыльями и пропала куда-то. Из чащи не слышно было никакого звука. Вероятно, Катя и Морозов прошли по нерасчищенной дорожке, вившейся в чаще деревьев, дальше. Мне не хотелось уходить; почему-то думалось, что я еще услышу ответ Морозова. Скоро действительно до меня долетел невнятный говор; послышалось хрустенье валявшихся сухих веток, шуршанье платья о траву.
– И вы можете так жить? – донесся до меня голос Кати. – От скуки повторяя зады, которые давно потеряли смысл?
– Тяжело, но жить нужно, – отвечал Морозов.
– Нет, так нельзя!.. Это неправда! Вы только хотите прикрыться этим. Вы, не замечая, может быть, сами, с каждым днем все дальше уходите от тех, среди которых вы родились. В вас глохнет инстинкт правды; вы утеряли чуткость сердца. Да, вы меня обманывали!
– Вы слишком строги ко мне, – глухо проговорил Морозов. – Вы слишком строги, – повторил он после небольшого молчания. – Я не обманывал вас, покуда верил… Но теперь…
– Да? – переспросила Катя, не дав ему договорить. – Ну… так вы еще придете… если вы честны! Иначе – невозможно жить…
Из-за деревьев показалось платье Кати, но тотчас же опять пропало. Вероятно, она вернулась…