Глубокие морщины на лбу Алексея Гавриловича разгладились. Этот добряк не мог долго казаться сердитым. Он улыбнулся.
— Ну, это еще ладно, если так… — снисходительно усмехнувшись, проговорил он. — А правда ли, я слышал, что будто у тебя с Антоном Поповым великая дружба? Говорят, что вы у себя на руке даже выжгли какие-то знаки?.. Покажи-ка!
Я несколько смутился, но все-таки засучил рукав по локоть и показал нарисованный ляписом на руке крест.
На белой коже этот крест был отчетливо виден. Туманский посмотрел и как-то загадочно улыбнулся.
— Ты очень любишь его? — спросил Алексей Гаврилович.
— Люблю так же, как и он меня! — отвечал я с гордостью и самодовольством.
— Вот счастливый народ! право… — задумчиво сказал Туманский как бы про себя, взглянув еще раз на мою обнаженную руку.
— Так вы, Алексей Гаврилович, не сердитесь на меня?.. не считаете меня… — заговорил я, вставая и вертя в руках свою гимназическую фуражку с красным околышем.
— Все это, голубчик, вздор, чепуха… Иди с Богом! — успокаивающим тоном говорил он, положив руку мне на плечо и провожая меня до передней.
В его прощальном взгляде и в тоне голоса, как мне казалось, сказывалась тихая грусть. И мне невольно тогда подумалось: «Неужели он позавидовал, что у меня есть такой друг, как Антоша, который готов броситься за меня в огонь и в воду? Неужели же Алексей Гаврилович не мог между учителями найти себе друга? Должно быть, что так…»
Не всегда Антон Попов был заодно с товарищами. Иной раз он один шел против всех. Помню такой случай…
Был у нас один воспитанник, Шушнырев, украдкой пописывавший стихи. У него, как сказывали, была уже исписана целая тетрадь, но Шушнырев так старательно берег ее, что товарищи никак не могли подобраться к ней. Наконец, шалуны как-то случайно подсмотрели, куда Шушнырев прятал свое сокровище, и решились проникнуть в тайну его тетради. Я услыхал о готовившемся нападении и сообщил Антоше.
— Вот уж это — скверно! — вскричал он. — Воровским манером завладеть чужою вещью, читать чужую тетрадь и потом насмехаться… Это гадко. Нужно предупредить Шушнырева, чтобы он остерегался…
— А что скажут товарищи? — возразил я.
— А что бы ни сказали — мне все равно… — решительно проговорил Антоша, сурово сжав губы. — Если ты боишься, я сам скажу ему…
Он тотчас же пошел и предупредил «поэта».
Товарищи, разумеется, страшно рассердились на Антона Попова, когда узнали, что он расстроил их злой умысел, и разбранили его жесточайшим образом.
— И с чего ты сунулся? Кто тебя спрашивал? — кричали они.
— Всякий порядочный человек заступился бы за Шушнырева, — спокойно отвечал Антоша.
— Болван!.. Товарищей выдает, да еще хвастается!..
— Мало ли какую гадость вздумают подстроить товарищи… Что ж, по-вашему, смотреть и молчать?
— А по твоему: надо сейчас бежать и передать?..
— Непременно! — твердо возразил им Антоша. — Не ждать же того, пока вы целой гурьбой напали бы на одного беззащитного? Вот, подумаешь, герои!..
Как бы то ни было, благодаря вмешательству Антона Попова, наш «поэт» запрятал свою таинственную тетрадь в такой укромный уголок, что самые отчаянные, самые любопытные, назойливые ищейки окончательно потеряли ее след…
III
Когда мы были в пятом классе, с Антоном Поповым вышла очень странная история. Я помню ее так ясно, как будто она произошла только вчера, хотя после того прошло уже 25 лет, волосы мои успели поседеть и все лицо в морщинах…
Был великий пост. У нас в гимназии ели постное только на первой, на четвертой и на последней неделе. Антоша с третьей недели вздумал с чего-то есть постное. Готовить отдельное кушанье для него одного, конечно, не стали, но никто не мешал ему брать у сторожей постной похлебки и питаться ею; кроме того, он пил чай с булкой; вообще же он ел очень мало. Антоша сделался молчалив, серьёзен и стал сторониться от наших обычных игр и забав.
По целым часам он прилежно, со вниманием читал Евангелие, облокотившись на стол и прикрыв голову руками, чтобы шум и гуденье, раздававшиеся вокруг, не мешали ему сосредоточиться: он, казалось, в те минуты совсем отрешался от окружающего и совершенно углублялся в чтение священной книги.
Нередко, задумавшись, сидел он у своего стола, прислонившись спиной к стене и безучастно смотря на шмыгавших перед ним товарищей. Нахмурив брови, как бы под влиянием какой-то тягостной, непосильной думы, он, казалось, вовсе не замечал нас… Иногда подолгу стоял он у печки, заложив руки за спину, крепко сжав губы и с самым сосредоточенным видом всматриваясь в даль. То он принимался рассеянно бродить по зале, как бы не находя покоя от мучительно преследовавшей его мысли. Часто он отвечал на вопросы невпопад…
Товарищи замечали все эти странности и подтрунивали над ним.
— Не собираешься ли, Антоша, в монастырь идти? — с усмешкой спрашивали его. — Или не хочешь ли идти в пустыню спасаться?
— Нет! Я не хочу уходить ни в монастырь, ни в пустыню! — совершенно серьёзно и как-то многозначительно отвечал Антон Попов. — Я хочу жить в грешном мире и оставаться с людьми…
По ночам Антоша иногда не спал.
Однажды, пробудившись среди ночи, я увидал, что он лежит на спине, заложив руки под голову, и широко раскрытыми глазами пристально, неподвижно смотрит вдаль — на колеблющееся пламя ночника, как будто вместо этого жалкого, мерцающего огонька перед ним развертывалась там какая-нибудь великолепная, чудесная картина.
— Ты не спишь? — спросил я, поворачиваясь к Антоше.
— Не сплю! — коротко, почти машинально, как мне показалось, ответил он.
— Ты что же?.. Ведь, теперь уж поздно… — пробормотал я.
Он ничего не ответил мне на это, и я через минуту опять заснул.
Антоше в это время стали даже грезиться какие-то странные сны…
Однажды утром, помню, он рассказывал мне:
— Снилось мне, что я будто стою на какой-то высокой-высокой горе, и с нее было видно мне чуть не полмира… Воздух, знаешь, такой чистый, прозрачный, и я все видел далеко-далеко… видел высокие горы, темные, дремучие леса и дикие каменистые пустыни, видел поля, луга, великолепные города и тихие селения, видел реки, моря, а на морях — корабли… Я так загляделся, был в таком восторге, что просто сказать не могу! Я ведь чувствовал, что это не нарисовано, а все настоящее, живое… Картина передо мной была так велика, что у меня дух захватывало… Вдруг рядом со мной очутилась какая-то высокая, темная тень; фигура ее была совершенно человеческая, только за плечами ее как будто приподнимались два черные крыла. Я не мог рассмотреть ее обличья: оно было темное и поминутно менялось… Я заметил только, что глаза были большие и горели, как красные, раскаленные уголья… Тень наклонилась ко мне и на меня повеяло холодом. Мне стало страшно. Я хотел отшатнуться — и не мог: ноги мои точно одеревенели.
«Поклонись мне, отдай мне свою душу — и я тебе дам все, что теперь ты видишь перед собой! — неприятным шепотом заговорила тень. — Полмира твои… Слышишь? Или тебе еще мало?.. Так я тебе дам больше… гораздо больше!»
«Кто же ты? — выговорил я с трудом. — Уж ты не тот ли, что искушал Христа?»
«Да! Ты узнал меня… Я — тот… — шептала тень. — Но смотри, смотри туда… Все это будет твое!»
Тень протянула вперед свою темную, дрожащую руку, и от руки ее на земле вдруг стало черно и мрачно, знаешь, как бывает от набегающей тучи.
«Нет! — крикнул я. — Я не поклонюсь и не отдам тебе душу!»
Тут вдруг грянул гром и с страшным треском прокатился далеко-далеко. Отвратительная тень исчезла, как будто растаяла в воздухе. Над землей все опять стало тихо, и яркое солнце так кротко и ласково светило с небес… В это время я проснулся…
— Странный сон! — заметил я.
Антоша задумчиво посмотрел на меня и ничего не сказал.
IV
К концу великого поста Антоша заметно похудел, щеки его осунулись и побледнели, глаза от худобы казались еще больше, и в этих глазах — до тех пор таких спокойных и кротких — теперь горел какой-то лихорадочный, тревожный огонек. В его лице, в минуты нападавшей на него глубокой задумчивости, я подмечал порою мучительное, почти болезненное выражение. Вообще, Антон Попов в один месяц, от своего постничанья, от дум и бессонных ночей сильно изменился. Мне даже казалось, что он как будто вырос и физиономия его сделалась серьезнее, осмысленнее… Было очевидно, что он ломал голову над каким-то неразрешимым, мудреным вопросом.