Та молча пошарила в кармане. Никакой тряпки не оказалось… Тогда Яков присел на землю, стащил сапог и оторвал от своих онуч лоскуток. Обувшись снова, он взял с могилы горсточку сырой земли, завернул ее в холстину и этот крохотный узелок привязал на тесемку к кресту. Марфуша молча смотрела на мужа своими тусклыми, покрасневшими от слез глазами.
— Вот так-то лучше… — проговорил Яков, застегивая у рубахи ворот.
Глянул он на церковь и опять покрестился… Дорог и мил ему с малых лет этот старый деревянный храм с серою крышей и низкою колокольней! Он еще мальчуганом ходил сюда по праздникам к обедне. Здесь отпевали его отца и мать. Здесь, перед этим старым почерневшим иконостасом, он венчался. Здесь же крестили его сынишку… Бывать ли ему когда-нибудь в этой церкви? Бог весть… На войне по головке не гладят. Хоть там и дают иногда Георгиевские кресты, а все-таки скорее можно угодить в могилу без креста, чем с крестом на груди домой воротиться…
Пошли далее. Яков взял парнишку на руки, а жена за ним следом тащила мешок.
Волостное правление от Обросимова было в 12 верстах. До него нужно было идти пешком, а оттуда бессрочных должны были везти на подводах в город за 40 верст.
Прошли обросимовские поля, прошли воронинскую пустошь. Родные места уже скрылись из виду… А на Обросимове той порой жизнь и работы шли прежним порядком… По-прежнему над Обросимовом наступит вечер, потемнеет небо, заскрипят по полям коростели, запахнет сеном в прохладном воздухе. Не будет доставать лишь одного «Якова бессрочного»…
6
Соседи обещали не обижать Марфушу. Это так… Но Яков Бахрушин очень хорошо знал, что в минуту прощанья люди как-то невольно становятся мягче, добрее и дают иногда такие обещания, которые исполнить бывает им не под силу. Ведь соседи его люди бедные, вечно в нужде да в притеснениях. А бедные люди поневоле подчас становятся раздражительны, злы, жестоки… Яков был человек неглупый, и думалось ему, что не сегодня-завтра его Марфуше может прийтись плохо. А кто же вступится за нее, когда у каждого своя забота, свое горе. Всякому некогда, не до других, когда свое добро горит и болит душа…
Хотя Яков в свое время был бравым солдатом и лихо выкрикивал «ура» и «рады стараться», хотя он числился «бессрочным», но все-таки прежде всего он был человек, семьянин, крестьянин обросимовского общества. Для солдатских чувств время еще будет впереди; запах пушечного дыма и крови не раздул еще в нем воинственных инстинктов. Чувства простые, человеческие теперь всецело владеют им, волнуют его и заставляют высоко подниматься его грудь. Теперь он еще не военный герой, подвигам которого, быть может, станет удивляться мир. Теперь он только герой труда и терпения…
Он не задавался вслух горьким вопросом: «Зачем эта война поднялась? Для чего было бессрочных собирать?» и т. д. Только где-то глубоко в душе вставало сожаление. «Э-эх! То ли дело на Обросимове»… Слава его не манила, и ничто не тянуло в даль от родного угла. Что ж делать! Не виноват Яков Бахрушин, что он не родился воинственным человеком, не вырос героем, хотя трусом, человеком малодушным он не был никогда. Все думы, все человеческие чувства он глубоко схоронит в своей душе…
В город приехали уже ночью и расположились на улице перед желтым одноэтажным домом. Надпись на доме гласила: «Полицейское управление». Перед этим домом простиралась большая, пустая площадь, только в базарные дни наполнявшаяся деревенским людом. Среди площади в ночном сумраке неясно белела большая каменная церковь, за церковью темнели «ряды», то есть ряд пустых лавчонок с какими-то жалкими навесами. Изредка кое-где взлаивала собака. Из растворенных окон соседнего дома отрывочно доносились звуки музыки и нежный женский голос сладко пел про счастье, про любовь… Небо было серо, облачно и грозило дождем.
Путники наши расположились по-цыгански, только нельзя было костра развести. Марфуша с ребенком прилегла в телеге, а Яков, завернувшись в сукманину, растянулся на пыльной мураве. Другие два «бессрочные», ехавшие с ними, завалились тут же. А возница, привязав лошадь к тротуарной тумбе, сам прикорнул под телегой… По улице иногда проходили бары, вероятно возвращавшиеся домой из гостей, и с жаром толковали что-то про Дунай-реку, про Каре… [5]А серое небо хмурилось, и высокая белая колокольня на площади как-то мрачно, зловеще рисовалась на темно-сизых тучах, нависших над городом…
К утру перед полицейским управлением набралось бессрочных со всего уезда человек 40. Пошли осмотры, выписыванья да расписыванья… Явившись по начальству и освободившись на время, бессрочные разбрелись по трактирам заливать свое горе — кто чаем, кто водкой. На всех перекрестках встречались плачущие женщины. Солдатики пьяными ватагами ходили, обнявшись, по улицам и орали песни. Городишка оживился… До позднего вечера на улицах слышались разгульные песни, стоны баб и плач ребят… Все это время Яков давал своей Марфуше советы и учил: как ей быть и что делать без него…
Ночью на нескольких подводах бессрочных повезли в губернский город. Марфуша упросила своего кума Василья довезти ее до города… Зазвенели колокольчики, запылила большая дорога. Леса, болота, поля, деревни, станционные дома с их полосатыми фонарными столбами долго мелькали перед глазами путников. Наконец телеги застучали по каменной мостовой. Приехали.
На следующий день наступило последнее прощанье. Можно было думать, что прощанье не умножит скорби, не усилит горя, ибо горе и так было велико и глубоко. Но нет!.. В эти-то последние минуты и произошел взрыв самого жгучего отчаяния…
7
На вокзале Яков явился уже более похожим на солдата: он был подстрижен, выбрит; только усы — по-прежнему длинные — закрывали его верхнюю губу. На плечах была накинута серая шинель… Раздался звонок. Точно по сердцу ударил он Марфушу. Яков рванулся было, но жена крепко ухватила его одной рукой за плечо, а другою прижала к его груди ребенка и сама прильнула к нему.
— Голубчик! Яша… на кого ты нас… — вся дрожа и рыдая, замирающим голосом шептала она.
Яков, его жена и сын составляли в те минуты такую тесную группу, словно бы она была одно целое. У Якова на ресницах дрожали слезы, когда он смотрел на сынишку и чувствовал, как Марфушины теплые слезы падали ему на щеку… Второй звонок.
— По местам, господа! — выкрикивал кондуктор. — Садитесь!.. Служивый! Эй!..
Яков рванулся и побежал в вагон. А тихий жалобный плач несся за ним.
— Яша, голубчик! — крикнула Марфуша.
Мало слов, а горя — реченька,
Горя — реченька бездонная…
[6] Много баб набралось. Стон и вой разносились по всему вокзалу из конца в конец. Много слез было пролито в тот день на каменные плиты дебаркадера железной дороги… Третий звонок, затем свисток… И какой же он громкий, пронзительный, жалобный! Бабы даже вздрогнули, заслышав его… Поезд тронулся. Марфа, глотая слезы и прижимая к груди Пашутку, ускоренным шагом шла рядом с тем вагоном, откуда из окна кивал ей головой и махал шапкой ее Яша… Поезд пошел скорее. Марфуша побежала… Сбежала с платформы и с воем пустилась вдоль полотна дороги догонять поезд.
— Не бежи! Расшибешься! — кричали ей незнакомые голоса из окон мелькавших перед нею вагонов. — Прости, голубка! Не поминай лихом… Э-эх ты, ну! У-ух!.. Жги-и-и, говори… рукавички барановые… — вопили из вагонов во всю мочь.
Марфуша уже не видала своего Якова. Поезд, стуча и громыхая, проносился мимо нее; в окнах вагонов мелькали незнакомые лица… В глазах у Марфуши помутилось, закружилась ее бедная головушка. Марфуша остановилась и, чтобы не упасть, оперлась на телеграфный столб… Поезд умчался, шум затих вдали. Народ расходился со станции.
8
По прибытии на место военных действий Якова Бахрушина, вместе с прочими, отправили в Зимницу. Там они оставались сутки без еды, потому что на них еще не было отпущено провианта. На другой день им выдали сухарей, а еще через день они добыли себе какой-то холодной похлебки. Вскоре же их зачислили в полк и отправили под Плевну.