«Да нет же! — с досады ножкой в крохотном алом сапожке на тоненьком каблучке притопнула. — Да нет же, ничего не боюсь. Только знать наверняка хочу». — «Что же знать?» — «Можно ли тебя Димитром звать? Твое ли это имя? В крещении святом?» — «Устал я, пусть извинит меня ясновельможная паненка. Нездоров. Очень».
Вскочила и в дверь. Оглянулась — на щеках что твои розы расцвели: «Правда мне нужна! Правда!» — «А она всем, ясновельможная паненка, нужна. И не нужна. Трудно с ней— с правдой».
«Так что же выходит, люди ради легкости лгут?» — «Верно. Чтобы легче жить. Чтобы жизнь спасти. Правда чаще убивает, чем пуля, чем стрела из арбалета. Правды, знаешь, как стерегутся. А тебе она вдруг понадобилась».
Снова ближе подошла: «Всю жизнь за жизнь опасаться? Да стоит ли она того, жизнь-то?» — «Может, и не стоит, да так Господь наш Великий и Милосердный решил».
Головку наклонила. Пальчиками пышные юбки прихватила. В глубоком поклоне чуть не до земли присела: «Выздоравливайте, ваше высочество. С вашего позволения, завтра снова навещу вас. И благодарю царевича Димитра за милостивую беседу».
Братишки так и замерли — ничего не уразумели. Это наша Марыня колядовать собралась? За ней не угнаться: то смеется, то сердится, а то и заплачет. Ясновельможная наша матушка говорит, устает от Марыни за пять минут. Голова от нее болеть начинает.
Голова — это верно. И все же: чем не королева?
Место… Место бы себе найти… Попритульнее. От глаз всевидящих да ушей всеслышащих подале. Что боярыни верховые, что девки под ногами путаются, услужить тщатся, в глаза глядят. А на деле — ложь одна. Лукавство проклятое. Слабины ищут. Огорчения. На то и терем царский, чтоб все людское из человека каленым железом выжечь. Уж не богатства, не деньги — власть! Власть одна всем разум мутит, на что хошь толкает.
Царица! Это в глаза только — государыня Мария Григорьевна. А за спиной? Иной раз дверь не успеют притворить, уже шипят. Не слышишь — нутром чуешь: ненавидят. Как ненавидят. Нипочем не забудут — Малюты Скуратова дочь. Малюты — палача да душегуба. Иначе николи батюшку не называли. А сами? Сами-то что? Лучше были?
Батюшка великому государю верой и правдой служил. Верно говорил: не он, Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский-Малюта, другой бы сыскался. Царский суд — Божий суд: как сказано, так и свершится. Государь-то — наместник Божий!
Божий… А у них с государем Борисом Федоровичем — тоже Божий? Что ж тогда все наперекос идет, дня легкого не выдастся? Ну, не Рюрикович Борис Федорович, не из их роду, так разве не менялись на престоле семьи? Повсюду менялися. Ведь на перемену тоже произволение Господне надобно. Не заслужил его Борис Федорович, что ли? Мало трудился? Умом да храбростью обижен?
От татарского мурзы Чета Годуновы пошли, что при великом князе Иване Даниловиче в русскую службу вступил да как еще обласкан был, с какой честью принят. Он же Ипатьевский Костромской монастырь заложил, великую святыню. Оно верно, что потомки на две линии разделилися: старшие Сабуровыми стали зваться, младшие — Годуновыми. Состояния большого не имели, так в опричнину и пошли — не первые, не единственные. Все к государю ближе.
А государь Иван Васильевич тут же на Бориса Федоровича глаз положил. В Серпуховском походе оруженосцем своим сделал. И то сказать, хорош молодец был! Куда как хорош! Всем взял — и ростом, и в плечах косая сажень, кудри черные копной, взгляд орлиный, а уж голос — какой певчий не позавидует: трубный, а бархатный. Говорит, будто песню поет — заслушаешься. Оттого царь Иван Васильевич дружкой его на свадьбе своей с Марфой Собакиной сделал: люди бы полюбовалися.
Не задалася свадебка — на все воля Божия. Две недели новобрачная пожила, в горячке горела, а там и долго жить приказала. Известно, грудная болезнь не милует. Батюшка сказывал, вся родня о том знала: царица Марфа и Годуновым, и Сабуровым, и нам не чужой была. Да все надежду имели, авось маленько поживет с государем, а уж следующий раз ему под венец не идти: правила церковные не позволят. Того в расчет не взяли, что государь Иван Васильевич никакому чину не подвластен был. Рассуждение имел: грехом меньше, грехом больше — лишь бы перед кончиной покаяться успеть.
В те поры батюшка второпях и меня за Бориса Федоровича отдал, согласия, известно, не спрашивал. Жениха на сговоре, да и то мельком, увидала. О другом тогда думалось: сестрица-то за царского братца выдана была, за князя Ивана Глинского, а мне кто достался? Пожалиться некому было. Батюшка сам обиду мою девичью уразумел, посмеялся: коли все по нашей мысли пойдет, высоко, дочка, подымешься. Кабы знал, что на трон царский!
Батюшки-то, двух лет не прошло, не стало. В честном бою полег — крепость такую, Пайду, брал. В домовине родимого привезли, у приходской нашей церкви схоронили. Теперь-то чего таиться — туго бы Борису Федоровичу пришлось. Спасибо, дядюшка его родной по-прежнему должность постельничего правил, приказом постельничим ведал. Государю без его ведома и шагу не ступить: он и за одежу всю царскую в ответе, и за мастерские дворцовые — коли что Ивану Васильевичу запонадобится, и певчими распоряжался, всю прислугу дворцовую да истопников доглядывал. Его служба — на ночь глядя, все дворцовые караулы обойти внутренние, а там и ко сну улечься с царем в одном покое вместе.
Племянников не забывал, ни Боже мой. Борису Федоровичу должность кравчего спроворил. А как государь Иван Васильевич почал царевичу Федору Иоанновичу невесту искать, сношеньку Ирину Федоровну сосватал. Плакала тогда, ох и плакала, а словечка супротив не молвила. Нешто можно! Слаб ли царевич головкой, али телом, все едино царская кровь. Борис Федорович тогда боярином стал — плохо ли!
Да и с землицей ладно все получалося. Дядюшка Борису Федоровичу строго-настрого заказал государя челобитьем беспокоить. И без его царского величества, мол, обойдемся. Как еще обходились! Вся родня годуновская о бесчестье тягалась с самыми что ни на есть именитыми семействами. А за бесчестье, известно, коли тебе правду признают, вотчинами расплачивались. Дядюшка Бориса Федоровича боярина Умнова-Колычева поборол, нам вотчина Тулуповых досталась.
Бояре тоже не дремали. Люто против Годуновых свирепели, государю в ноги челобитной поклонилися: мол, бесплодна Ирина Годунова, развести с ней царевича надобно. Ее в монастырь, ему — новую супругу.
Государь, не тем будь помянут, с ними со всеми, как кот с мышью, тешился. Вроде бояр обнадежит, и Бориса Федоровича сна лишит. В чем вина сношеньки-то была? Каждый понимал: кровь с молоком, красавица — другую такую поискать, а вот царевич… Господи прости, ни к какому делу не гож. Спасибо, за Ирину Федоровну, как дитя малое за мамкин подол, держался. Иных подчас узнать не мог, ее одну среди всех распознавал. Оторвать от супруги не могли. Государь и с ним говорить собрался, да рукой махнул: кричит царевич, слезами того гляди захлебнется, ножками топает, кулаками машет. Слова вымолвить толком не может — все криком. Пузыри пускает, того гляди об землю ударится. Какого уж тут наследничка ждать!
Никому-то Федор Иоаннович не нужен был. А как государь смертно зашиб старшего царевича Иоанна Иоанновича, выхода не осталося. Пришлось Ивану Васильевичу наследником Федора объявлять. Сказывал Борис Федорович, злорадствовал больно государь: я вам плох был, теперь со слабоумным поживите, меня добрым словом поминайте! О сынке Марии Нагой и разговору не бывало. Как иначе: седьмая супруга, по молитве взятая — «для утишения плоти», не для супружества христианского.
Оно верно, что по первому завещанию хотел государь Иван Васильевич Марии Нагой в удел Ростов определить, а сынку — Углич да еще три города. Только раздумался: в последнем завещании царицу всяких земель лишил, Димитрию один Углич положил да и то, чтоб опека над ним была, — не иначе. Борис Федорович сколько на то сил положил! Да разве все усмотришь? Опекунами Дмитрия Иоанновича государь назначил дядю его родного, Никиту Романовича Юрьева, князя Ивана Федоровича Мстиславского, князя Ивана Петровича Шуйского да Богдана Яковлевича Бельского. О Годунове ни словечка, будто и не было слуги верного.